Обрученные
Шрифт:
— Ну, хватит, — сказал Ниббио, — делайте, что полагается, и не суйтесь не в своё дело. Выньте-ка из-под козёл мушкеты и держите их наготове, а то в лесу, в который мы теперь въезжаем, постоянно прячутся негодяи. Да не держите вы их на виду, чёрт вас возьми! Спрячьте их за спину, — разве вы не видите, что она у нас, словно мокрый цыплёнок, обмирает от всяких пустяков? Увидит оружие, чего доброго, в самом деле окочурится. Когда она опомнится, смотрите, не пугайте её. Не трогайте, пока я не подам знака. Чтобы держать её, хватит меня одного. И молчите — говорить буду я.
Меж тем карета, мчавшаяся во весь дух, въехала в лес.
Спустя некоторое время бедная Лючия стала приходить в себя,
— Потише, потише. Так будет лучше и вам самим. Мы не собираемся обижать вас, но если вы не замолчите, придётся заставить вас.
— Пустите меня! Кто вы такие? Куда вы меня везёте? Зачем вы схватили меня? Пустите, пустите меня!
— Я же говорю вам — не бойтесь. Вы же не ребёнок, и должны понять, что мы не собираемся обижать вас. Разве вы не видите, что мы сто раз могли бы убить вас, будь у нас дурные намерения? Значит, ведите себя потише.
— Нет, нет, пустите меня идти своей дорогой. Я не знаю вас.
— Зато мы вас знаем.
— Пресвятая дева! Откуда же вы меня знаете? Пустите меня ради бога. Кто вы такие? Зачем схватили меня?
— Затем, что нам так приказано.
— Кто? Кто мог вам приказать?
— Спокойно! — сказал Ниббио со строгим выражением лица. — Таких вопросов нам не задают.
Лючия сделала ещё одну попытку неожиданно броситься к дверце, но, увидев, что это бесполезно, снова прибегла к мольбам. Она низко опустила голову, по щекам её текли слёзы, рыдания прерывали голос, и, сложив в мольбе руки, она молила:
— Ради самого бога, ради пресвятой девы, отпустите меня! В чём я виновата? Ведь я бедное существо и ничего вам не сделала. А то, что вы причинили мне, я прощаю вам от всего сердца и стану молить за вас бога. Если есть у вас дочь, жена, мать, подумайте только, как страдали бы они на моём месте. Вспомните, ведь всем нам суждено умереть, настанет день, когда и вы захотите, чтобы бог оказал вам своё милосердие. Отпустите же меня, оставьте меня здесь. Господь мне поможет найти дорогу.
— Не можем.
— Не можете? Господи! Но почему же? Куда вы хотите отвезти меня? Зачем…
— Не можем и все тут. Вы не бойтесь, мы вас не обидим. Уймитесь, и никто вас не тронет.
Подавленная, измученная, в отчаянии от того, что слова её не производили никакого впечатления, Лючия обратилась к тому, в чьих руках сердца человеческие, кто может смягчить даже самые окаменелые из них. Она забилась, насколько было возможно, в угол кареты, сложила на груди руки крестом и некоторое время молилась про себя, а потом вынула чётки и принялась творить по ним молитву с такой горячей верой, как никогда ещё в жизни. Время от времени, в надежде, что ей удалось вымолить милосердие, к которому она взывала, Лючия принималась снова упрашивать своих мучителей, однако напрасно. Потом снова теряла сознание, и опять приходила в себя, для новых тревог и страданий. Но у нас не хватает духу описывать их дальше: глубокое сострадание торопит нас к концу этого путешествия, длившегося более четырёх часов, а ведь нам и после него предстоит пережить много тревожных минут. Перенесёмся же в замок, где поджидали несчастную. Безымённый ждал её с беспокойством, с какой-то необычной для него душевной растерянностью.
«Там ли она? — тут же подумал он и продолжал про себя: — Сколько мне с ней возни! Поскорее бы от неё отделаться». И он собрался было позвать одного из своих подручных, чтобы выслать его навстречу карете и приказать Ниббио, повернув назад, отвезти Лючию во дворец дона Родриго. Но какой-то внутренний голос повелительно заставил его отказаться от этого намерения. Всё же нужно было отдать какое-то приказание: невыносимо было стоять и покорно ждать эту карету, которая приближалась черепашьим шагом, словно предательство, или — почём знать, — словно возмездие. И он приказал позвать старуху служанку.
Женщина эта родилась в самом замке, где отец её когда-то давно служил сторожем, и всю жизнь провела тут же. То, что пришлось ей видеть и слышать с самых пелёнок, внушило ей величественное и грозное представление о могуществе своих хозяев, и она считала самым главным правило, усвоенное ею из всяких наставлений и примеров, которое требовало слепого повиновения господам во всяком деле, ибо они могли причинить великое зло и великое благо. Идея покорности, в зародыше живущая в сердцах всех людей, развивалась в её сердце вместе с чувством уважения, страха, рабской преданности; она срослась с этими чувствами и приноровилась к ним.
Когда Безымённый, став властелином, начал так страшно пользоваться своей силой, она сначала испытала некоторое чувство отвращения, но вместе с тем и ещё более глубокой покорности. Со временем она привыкла к тому, что ей приходилось видеть и слышать ежедневно: могучая и необузданная воля столь большого синьора была для неё чем-то вроде неотвратимого рока. Став взрослой девушкой, она вышла замуж за одного из домашних слуг, который вскоре после этого принял участие в опасной вылазке и сложил свои кости на большой дороге, оставив её вдовой. Синьор не замедлил отомстить за своего слугу, и эта месть принесла ей кровожадное утешение, а вместе с тем и усилила в ней горделивое сознание того, что она находится под таким высоким покровительством.
С тех пор она очень редко выходила за пределы замка, и мало-помалу у неё не осталось других представлений о жизни людей, кроме тех, какие она получила здесь. У неё не было никакой определённой работы, но постоянно то один, то другой из разбойничьей шайки синьора давал ей какое-нибудь поручение, и это изводило её. То ей приходилось латать лохмотья, то наспех готовить еду для возвращающихся из какого-нибудь похождения, то ходить за ранеными. К тому же все приказания, попрёки и выражения благодарности всегда сопровождались глумлением и ругательствами. Обычно её звали просто «старухой». А эпитеты, которые каждый неизменно присоединял к этой кличке, менялись всякий раз в зависимости от обстоятельств и настроения говорившего. Она же, привыкшая к праздности и доведённая до белого каления — два главные её порока, — иной раз отвечала на эти любезности словечками, в которых сам сатана признал бы себя гораздо скорее, чем в словах тех, кто глумился над ней.