Очарованье сатаны
Шрифт:
– Я тоже никуда бы отсюда не уходила. Позорно, спасая себя, бросать тех, кого любишь. Еще царь Соломон тысячу лет тому назад изрек: любовь сильней смерти. Даже неразделенная. И я с ним полностью согласна. – Данута-Гадасса всей грудью набрала в легкие в воздух, но не тот, что смешивался в кладбищенской избе со стойким запахом тлена и плесени, а тот, от которого вдруг живительным, бодрящим ветерком в лицо и в сердце повеяло воспоминанием о первой, запретной любви к красавцу и бродяге Эзре, залетевшему в Сморгонь словно с другой планеты и выманившему ее из
– Кто? – спросил Иаков, стараясь скрыть от матери немужское подрагивание губ, хотя и не сомневался, кого мать через мгновенье назовет.
– Элишева! – выпалила Данута-Гадасса. – Ты можешь уйти только с ней.
Только с ней.
– Но я с ней, мама, уже попрощался, – растрогавшись, сказал Иаков.
–
Навсегда.
– Попрощался! – передразнила она его. – С любовью, как и с сердцем в груди, можно, дурачок, проститься только одним способом – умерев.
Ведь ты ее любишь? Ну чего ты в свои сорок с лишним лет вдруг зарделся, как девица? Ведь ты любишь ее?
Ответить он не успел. За окнами избы неожиданно затарахтела телега, и в голове у наученного горьким опытом Иакова вдруг мелькнуло, что на кладбище за надгробными камнями снова нагрянули мародеры. Не теряя ни минуты, он бросился за своей чешской винтовкой, которая, как метла, торчала в сенях. Вслед за ним с криками “Стреляй первый, иначе они тебя убьют! Первый стреляй!” во двор выбежала босоногая, непричесанная Данута-Гадасса. Когда телега вплотную приблизилась к выкрошенной кирпичной ограде кладбища, она разглядела лохматую гриву лошади и возницу, который лениво пощелкивал в воздухе кнутом, как будто возвещал о своем приезде.
– Ломсаргис, – тихо сказал Иаков и передал винтовку матери.
– Мне-то она зачем? – вскинула та брови. – Ты решил, что в таком виде я ему больше понравлюсь?
– А ты отнеси ее, пожалуйста, в избу и заодно переоденься. Что-то, видно, нехорошее случилось, раз Ломсаргис по дороге на базар свернул к нам кладбище. Не с Элишевой ли?
– Ну ты сразу – с Элишевой, с Элишевой, – сказала Данута-Гадасса, прижав винтовку к боку. – Что с ней может случиться? Счастливица!
Живет себе на хуторе, как у Христа за пазухой. Ни немцев, ни русских, ни этих, с белыми повязками. Коровы, свиньи, куры… Рай, настоящий рай. А может, он за тобой приехал?
– За мной?
– Может, станет тебя в батраки звать. Ведь скоро страда. Что если я наберусь храбрости и замолвлю за тебя словечко? Когда-то мужчины ни в чем мне не отказывали. Я им, наглецам, отказывала, а они – никогда!
– Не смей. Только унизишься и ничего не добьешься.
– Это же не милостыню просить. Просить работы никогда не стыдно.
– Нет! И еще раз нет.
Данута-Гадасса покосилась
Ломсаргиса, поправляющего сбрую и, приглаживая на ходу растрепанные волосы, вооруженная и разочарованная засеменила в избу.
Намотав на грядки вожжи, Чеславас цепким взглядом первопроходца окинул раскиданные на пригорках и в низине неброские надгробья с причудливыми письменами и выцветшими шестиконечными звездами и медленно направился к нахохлившейся, как наседка, избе.
– На еврейском кладбище я первый раз, – сказал Ломсаргис и протянул
Иакову тяжелую, как лемех, руку. – А ведь на нем столько моих покупателей лежит. Тут, между прочим, покоится жена мастера Гедалье, мать Элишевы. Прошу прощения, имя выскочило у меня из головы.
– Пнина, – подсказал Иаков и пожал протянутую руку.
– Пнина, Пнина, – энергично подхватил Ломсаргис, подчеркивая свою близость к дому Банквечеров. – Она всегда у меня покупала молодую картошку, капусту, мед, ягоды на варенье. Очень любила торговаться, сражалась за каждый цент. До войны главный доход мне всегда приносили евреи.
– Может быть, – равнодушно сказал могильщик, не переставая думать об
Элишеве.
– Хорошее было время. Приедешь, бывало, на базар с полной телегой, а возвращаешься на хутор порожняком, – пробубнил Ломсаргис.
Его деловитость и спокойствие показались Иакову какими-то неестественными и нарочитыми.
– С Элишевой ты давно встречался? – спросил Чеславас, враз забыв про покойных покупателей картошки, капусты, меда и клубники на варенье.
– Давно. Последний раз – у вас, в Юодгиряе.
– С тех пор она сюда не заглядывала?
– Больше я ее не видел.
Ему не терпелось спросить у Ломсаргиса, почему тот ищет Элишеву именно тут, на кладбище. Неужели она ушла с хутора, не предупредив своего благодетеля? Но Иаков решил не спрашивать, боясь услышать в ответ что-то недоброе.
– Странно, – только и вымолвил Ломсаргис.
Во дворе появилась запыхавшаяся Данута-Гадасса в своей любимой шляпе с перьями, в длинной, перепоясанной облезлым ремешком юбке, в ботинках.
– Мама, понас Ломсаргис спрашивает: в мое отсутствие Элишева
Банквечер сюда не заглядывала?
– Нет. Никто сюда ни в твое отсутствие, ни в мое присутствие не заглядывал. – О мародерах она умолчала. – Сами подумайте, господин хороший, кто сейчас сюда заглянет? Жили мы тут, жили и дожили до того, что нас стороной обходят и жизнь, и смерть.
– А я почему-то был уверен, что Элишева у вас, – промолвил Ломсаргис и снова оглянулся вокруг, словно не верил, что они говорят ему правду.
– С ней что-то случилось? – наконец выдавил Иаков, не глядя ему в глаза.
– Не знаю. Я знаю столько же, сколько и вы, но надеюсь, что скоро она снова будет с нами. По-моему, мы на хуторе ее не обижали.
Относились как к родной дочери.
Он замолк, как бы ожидая от них подтверждения своей правоты и поддержки.
Но угрюмый Иаков и принаряженная для успешных переговоров