Очарованная душа
Шрифт:
– Ладно, забудем! Нам это нужно обоим… Но вернуться – нет! Об этом и речи быть не может… Я уезжаю.
Ботилеску изобразил изумление, но только из приличия, – не так уж он был изумлен. Он предвидел это решение и даже захватил с собой чемодан Аннеты и все оставленные ею вещи. Он предложил довезти ее до ближайшей станции, на которой останавливался международный экспресс, и просил с жалким видом напроказившего старого школьника, чтобы она великодушно избавила его от неприятностей и написала в имение письмо, в котором объясняла бы свой внезапный отъезд известиями о сыне, срочно потребовавшими ее возвращения в Париж. Она согласилась и села в автомобиль.
Они остановились в ближайшей деревушке и зашли в наименее грязную хижину, чтобы Аннета могла умыться
Да будет стыдно тому, для кого это дурно пахнет! У Клеопатры – и то бывает расстройство желудка…
Они снова сели в автомобиль. До ближайшей станции было далеко, а оттепель испортила дорогу; когда же они наконец добрались, то оказалось, что произошла серьезная катастрофа и движение восточноевропейского экспресса приостановлено на несколько дней: у выхода из Карпат полотно размыло наводнением. Ботилеску предложил Аннете отвезти ее в Бухарест, где она могла бы переждать в гостинице, пока будет восстановлено движение. Но она решительно отказалась – ей хотелось как можно скорее уехать.
Было бы, конечно, благоразумней полечиться от простуды, сидя в комнате, но лихорадка, которая бродила у нее по всему телу, и возбуждение, вызванное бегством и погоней, гнали ее прочь из этой страны. Она была раздражена и нетерпелива, ее преследовал страх, что она может здесь умереть.
Когда Аннета билась в болоте, она о страхе не думала. А теперь ей было страшно; тина подступала к самому горлу (гнилостный запах преследовал ее по ночам, она ощущала его на пальцах); она дрожала от ужаса, что захлебнется болотной жижей, она задыхалась. По ее желанию Фердинанд отвез ее в Констанцу, и там она села на первый пароход. Это было итальянское судно, оно шло в Бриндизи по довольно длинному маршруту. Но Аннета и слушать не хотела увещеваний Ботилеску. Она заперлась в каюте, и там ее свалила смертельная усталость. Она была одна со своей лихорадкой и ничего не видела в течение всего переезда. Она думала только об одном: живой или мертвой, но вернуться.
Аннета вернулась в Париж. Она приехала раньше, чем Марк получил ее телеграмму, завалявшуюся у привратницы. Марк за это время несколько раз снимался с лагеря, и Аннета не успела получить его последний адрес. Найти его оказалось не так легко. Сильвия не знала, где он живет. Аннета была недовольна равнодушием сестры и не скрыла от нее этого. Сильвия поняла, в чем дело, и ответила, что она не нянька. У нее свои заботы! Аннета тотчас ушла. Она заметила, как сильно изменилась сестра: вся расплылась, лицо опухшее, багровое, под глазами мешки. И Аннета упрекнула себя за то, что в сердцах даже не справилась о ее здоровье. Сильвия тоже чувствовала себя виноватой.
На след направил Аннету Сент-Люс. Но, как хороший товарищ, он не сказал ей, что Марк служит рассыльным в ночном кабаке. Он знал, насколько его приятель самолюбив, и предупредил его о приезде матери. Аннета прождала сына всю ночь в его комнате, в гостинице, не ложась спать. Марк пришел на рассвете и постучал. Ему так же не терпелось увидеть мать, как ей не терпелось увидеть сына. Но когда они увиделись, никаких излияний не было. Оба сразу почувствовали холодок. Они нашли друг друга не такими, как при расставании. У каждого были потрясения, и каждый перенес их по-своему. К тому же оба были взвинчены бессонной ночью. Аннета плохо скрывала несколько раздраженное нетерпение, с каким она ждала
– А ты, мой мальчик? Он смело мог бы рассказать матери, что тоже не веселился, но он был слишком горд, чтобы объясняться. Она словно спрашивала у него отчета. А он и мысли не допускал, что перед кем-то обязан отчитываться. Он не удостоил ее ответом. Аннета присматривалась к нему, к поблекшему цвету его лица, к изможденным чертам, к ранним морщинам, залегшим вокруг ноздрей и говорившим о преждевременной изношенности, об отвращении к жизни. Ее сердце сжималось, она подозревала, что он ведет беспутную жизнь, и подумала о том, какой отпечаток это налагает… Марк предоставил ей думать что угодно. Он осмотрел ее и тоже остался недоволен. Она выглядела слишком здоровой, слишком упитанной, у нее был цветущий вид, в ее глазах, во всех ее движениях сверкала, быть может, помимо ее воли, радость жизни. Никто бы не подумал, что она только что еле вырвалась из румынского болота и перенесла тяжелый грипп. Краски на ее лице были обманчивы. У нее все еще повторялись приливы крови. Но одно было бесспорно: несмотря на все свои злоключения, Аннета считала, что жизнь совсем не так плоха.
Нет, право же, с годами она начала приобретать к ней вкус! Треволнения, неожиданности, даже катастрофы и неуверенность в завтрашнем дне – от всего этого жизнь становилась только еще полнее. Это было куда аппетитнее, чем бесцветные годы ее молодости, чем жизнь французского мещанства между 1890 и 1900 годами! Аннета была сильной натурой. Более сильной, чем Марк, – она это видела ясно. Что ж делать?! Не могла же она в самом деле, для того лишь чтобы ему понравиться, начать жаловаться на несварение желудка или на бледную немочь. А он был худ и пропитан горечью, он был зол на общество, глупые кутежи и бессильные пороки которого ему приходилось не только слишком близко наблюдать, но и обслуживать.
Вернувшись из этих пьяных клоак, он не мог есть без тошноты даже тот кусок хлеба, который он там заработал: от хлеба несло потом гулящих девок.
Ему хотелось подложить динамитную шашку под зад всему миру. И это желание еще усиливалось от общения с товарищами по ярму, с рабочими, с которыми он сблизился за последнее время…
Один из них оказывал на Марка известное влияние в той мере, в какой вообще можно было влиять на такого мрачного юношу, как Марк. Эжен Массой мало чем отличался от него в этом отношении. Они познакомились ночью в метро, потом часто вместе возвращались с работы, часа в два, в три ночи, и шагали пешком через весь Париж. Массой работал в газетной типографии и устроил туда же Марка, когда Марк был уволен из своего ночного заведения за то, что не сумел скрыть своего презрения к посетителям (с одним из них он подрался). Газета, правда, была ультрашовинистская, она пропагандировала империалистические замыслы делового мира и нападала на все идеи Марка и Массона. Но дирекцию не интересовало, какие идеи приходят в голову рабочим за пределами типографии, да и приходят ли вообще. Дирекции было неважно, что они живые люди и имеют право думать. Делай свое дело!
За это тебе платят – и аккуратно. Вот все, чего Марк и Массой могли требовать от дирекции. Восстание далеко еще не назрело. И еще меньше созрела идея отказа от сотрудничества, к которому призывал Ганди. Кого это могло интересовать в Париже? И кто стал бы взывать к героизму самоотречения, к отказу от хлеба, если хлеб должен быть заработан таким трудом, с которым не мирится совесть? Между тем в парижском народе таится гораздо больше нерастраченного героизма, чем об этом подозревают его дряблые руководители и даже он сам! Не находя себе применения, этот героизм переходит в горечь.