Очень хочется жить
Шрифт:
— Вот товарищи бойцы посылали… — Щукин сердито поглядел на Гривастого, на его виновато примолкших друзей. Старик истолковал этот взгляд как поддержку. — Барашка зарезали — я не жалел, такое дело, кормиться надо… А за самогонкой ходить трудно мне, ноги у меня ослабели, утром встану, насилу разогну их, скрипят и скрипят, словно заржавели. Барашка еще зарежу, если надо, а за самогонкой не посылайте…
Щукин, разозлившись, схватил тяжелый кувшин и с размаху брякнул его о столб изгороди, в стороны полетели брызги и черепки. И сразу потянуло терпкой, захватывающей дыхание пряностью.
—
— Как это все называется? — строго сказал Щукин, обращаясь к бойцам. — И вы воины, защитники Отечества? Мародеры, вот вы кто!.. — Бойцы, вымытые и выбритые, стояли перед ним навытяжку.
— Помещение привести в порядок, — сказал я. — Без приказания никуда не отлучаться. А задумаете уйти, уйдете, все равно не скроетесь — найдем. И тогда разговор будет другой.
— Разве мы уходим, товарищ лейтенант, — мрачно отозвался Гривастов. — Плутали, плутали одни по деревням и лесам и вот пристали тут… — Он провел пальцем по грубо сделанному шву. — Нас самих мутило от такой жизни.
— Вы в каком полку воевали?
— Мы все из двенадцатого полка. На Березине разбили нас…
— Сержанта Корытова знали?
— А как же! — Бойцы оживились. — Он был связным нашего комбата…
— Он погиб, — сказал я. — На нем мы нашли знамя вашего полка. Оно теперь у нас. — Пятеро бойцов замерли, вытянувшись. Вы кем служили в полку? — спросил я крайнего.
— Я и вот сержант Кочетовский — из полковой разведки. — Гривастов кивнул на соседа, стройного бойца с узким лицом; тонкий прямой нос с нервно вздрагивающими ноздрями, острый раздвоенный подбородок, острые злые усики в ниточку и хищно прижмуренные светлые глаза наводили на мысль о коварном и немилосердном характере — у такого рука не дрогнет. — Остальные рядовые первой роты второго батальона: Хвостищев, Стома и Порошин, — небрежно прибавил Гривастов.
— Разведчики — это хорошо, — обрадовался я. — Разведчики нам пригодятся… Сержант Гривастов, после уборки дома приведите оружие в порядок, назначьте двоих в караул, по очереди… Задерживайте всех, кто будет идти мимо или подойдет к дому…
Через час в избе пахло вымытым полом, разварной картошкой и бараниной. Старый лесник Федот Федотович Лысиков понял, очевидно, что своеволию жильцов пришел конец, что домишко его не спалят спьяну, и повеселел; он сам, по своей воле, выделил нам ярку, которую Чертыханов прирезал; достал кружки и чашки, суетливо и услужливо бегал из дома на огород, потом на двор, в погреб, опять в дом — готовил ужин. Прокофий угостил старика и бойцов остатками меда; из нас никто, кроме Васи, его не ел. Мы ужинали при тусклом, умирающем свете керосиновой лампы, плотно занавесив окошки. Присутствие среди нас Федота Федотовича и Васи создавало обстановку тихого и мирного вечера; война шла стороной, по большакам, даже отзвуков не докатывалось сюда.
После ужина Чертыханов протяжно, с подвывом зевнул, широко распахнув зубастый рот, отрешенно поскреб грудь и грохнулся на пол, сонно проворчав:
— Разрешите отлучиться минут на шестьсот… Подальше от грешной землицы… — И тут же уснул.
Я еще не успел задремать, когда за дверью Гривастов, встав на пост, окликнул кого-то. Я сейчас же вышел. У крыльца перед Гривастовым стояли четверо бойцов.
— Переночевать просятся, товарищ лейтенант, — доложил сержант.
Я спросил вновь прибывших, кто они такие, какой части, откуда идут, велел выдать им еду, оставшуюся от ужина.
— Располагайтесь кто где может. Завтра разберемся…
Я отошел от избы и остановился посреди поляны. Ночь стояла ясная и звонкая. Серебряным стругом, разрезая белые облачные буруны, плыл в небе месяц, молодой и стремительный, окатывал поляну холодными светящимися брызгами. Лес оцепенел, скованный хрупкой стеклянной тишиной. Выходивший изо рта пар долго дрожал перед глазами, блестя и не тая. Густые тени тяжело легли на росистую траву. Я вольно, облегченно вздохнул, словно этот заколдованный светом лес, эта свежесть, этот полумесяц и летящие ему навстречу рваные облака пообещали мне удачу.
Но боль, вызванная встречей и расставанием с Ниной, не унималась. В эту лунную ночь боль ощущалась еще острее. Много выпало на долю человеческую иссушающих душу тревог и страданий. Но страдания влюбленных, которых разлучили и которым, возможно, не суждено больше свидеться, не измерить никакими мерами. Нина, жена моя! Нам бы плыть сейчас в эту лунную ночь на пароходе по Волге, по выкованной месяцем серебряной дороге, слушать ласковые всплески волн, мечтать о сыне… А тут глухие леса… Над нашей любовью повисло багровое от пожарищ небо.
Я медленно вернулся в домик.
Сквозь сон я еще несколько раз слышал краткие, предупреждающие окрики часового; за ночь к нашей избе прибилось еще девять человек. А на рассвете, когда, казалось, над самым ухом пропел и поднял меня с постели беспечный и голосистый петух, я, выглянув в окошко, увидел на другом конце поляны человека, перетянутого крест-накрест ремнями. Эти ремни напомнили мне о лейтенанте Стоюнине. Я выбежал на крылечко. Это был действительно он. Стоюнин меня тоже узнал, но, считая всякие эмоциональные порывы недостатком воспитания, шел ко мне сдержанным шагом; только по глазам его я видел, что он был рад встрече.
— Ракитин! — сказал Стоюнин, крепко, до боли сжимая мою ладонь. — Вот не ожидал! Я был уверен, что вы погибли… — Я пожал плечами, как бы говоря: что, мол, вы раньше времени меня хороните?.. Он смутился. — Извините, но у меня все время было такое ощущение… Очень рад, что вижу вас… — Стоюнин поглядел на избушку, на часового, расхаживающего вдоль изгороди. — Много вас?
— Порядочно, — ответил я, скрывая иронию.
— Так принимайте и нас. — Он заложил за ремни снаряжения большие пальцы, оглянулся назад, на лес. — Люди выдумали на беду себе всяческие предрассудки, один из них преследует меня всю дорогу: число тринадцать. Понимаете, у меня двенадцать бойцов, и я тринадцатый. Я не могу отвязаться от мысли, что нашу «чертову дюжину» обязательно постигнет несчастье. А несчастье на войне, сами знаете, какого цвета. Черней нет… Сейчас приведу.