Очередь
Шрифт:
Его кольнуло странное сочетание вины и жалости, почти физическое ощущение горячей руки, которая схватила его за горло, но отпустила.
— Пока, мам, — выдавил он и хлопнул дверью сильнее, чем хотел.
Оставшись в одиночестве, Анна медленно вернулась в спальню; она еще с утра позвонила в школу и сказалась больной — за этот месяц уже второй раз. Плотно задернув шторы, она присела на кровать, сунула руку под матрас и, пошарив, вытащила стопку открыток. Прежде чем развязать вытертую бархатную тесьму, она с минуту тихо подержала их на ладони, а потом разложила по краю одеяла в янтарном сумраке изгнанного утра. Было там несколько пейзажей: полная луна над озером, ночное море у подножья скал, деревенька, белеющая в горах. Но в большинстве своем это были виды какого-то города: туманные бульвары с рядами газовых фонарей,
От всей этой красоты щемило сердце. Анна бережно погладила открытки, еле прикасаясь к ломкой бумаге, а потом перевернула их, одну за другой, картинками вниз. На первых порах она надеялась — она ожидала — найти среди них отцовские послания, но в этом ее постигло разочарование. В который раз она изучила изящные марки пастельных тонов, иноязычные названия церквей и площадей, напечатанные по краям витиеватым готическим шрифтом; иногда она повторно пробегала глазами ту или иную открытку, выискивая отдельные фразы, которые уже знала наизусть.
Купил покореженный подсвечник на том маленьком рынке, куда ты однажды взяла меня с собой, и подумал о тебе — о том, как выглядели бы твои пируэты в его неверном свечении. Вацлав сбежал с новым хореографом. Не забудь: ты обещала вернуться на исходе лета. Вчера ночью умерла моя кошка, теперь не сплю и опять пишу тебе. Прошу, возвращайся поскорее. Вот уже две недели не переставая льет дождь, потолок у нас в гримерной протекает, моя губная помада превратилась в розовую лужицу, и даже музыка будто расплескалась. У книготорговца на набережной случайно увидел эту почтовую карточку — помнишь ли ты, узнаешь ли, я пометил окно. У вас, наверное, уж выпал снег? Мы с Тамарой пытались отправить тебе посылкой твое любимое шампанское, но на почте все над нами издевались, и мы выпили его сами, а потом смеялись и плакали, как одержимые. По-прежнему ли ты носишь серьги, они так сверкали в танце. Танцуешь ли ты по-прежнему? Малышка Аня, видимо, уже ходит, нет, уже, наверное, бегает. Спасибо за фотографию. Увидел, как солнце встает над крышами, и попытался вспомнить стихотворение, которое тебе нравилось, то самое, об ожидании, но слова стерлись из памяти. Сегодня мне подумалось, что ты можешь не вернуться вовсе. Прошло уже три года. Майя, любимая. Майя, душа моя. Майя, Майя, Майя…
Она впала в молчание не сразу: мало-помалу, сквозь невидимые прорехи, из ее дней вытекали по капле общие радости и печали. К тому времени, когда Анна окончила школу, у матери часто случались — как их называла Анна — тихие дни, пока однажды не случилась тихая неделя, и наконец… наконец молчание; на первых порах ласковое и успокаивающее, вносившее в их дом — так казалось Анне — некое мудрое, терпимое начало, оно с годами подернулось ледяной коростой. Но в пору Аниной юности она еще говорила, пусть немного, пусть редко упоминая прошлое, однако же достаточно для того, чтобы Анна сумела восстановить несложную географию ее жизни. В детстве ее обучали балету за границей, в городе света, в самом сердце цивилизованного мира, куда она вернулась с гастролями много лет спустя и где завоевала известность, осталась и прожила не один год — знаменитая танцовщица легендарной труппы; там она встретила своего соотечественника, на двадцать лет ее старше, вышла за него замуж и решила ненадолго съездить в гости к его родным; и у нее родилась дочь, и муж умер, и грянула революция, и дорога назад была ей заказана. От жизни, которую она потеряла, сохранились только эти открытки — былые отзвуки ее славы, ее друзей, ее города.
Почерк был разный, подписи тоже разные. Вацлав выводил каллиграфические девичьи строчки на обороте невероятно романтических лунных пейзажей; Тамара — та, у которой умерла кошка, — писала коряво, фиолетовыми чернилами, размазывая в кляксы окончания слов. То и дело встречались прозвища, шутки, понятные лишь посвященным; пара открыток была подписана «Смычок», несколько других — «Пуховка», причем от выведенных ее
А потом наступало молчание.
Когда тонкие стружки солнечного света просочились в щелку между шторами, Анна посмотрела на часы и принялась собирать открытки. Минуту спустя она вошла в пыльные сумерки маминой комнаты, держа в руках аккуратную связку, приблизилась к комоду, выдвинула верхний ящик — и только тут огляделась. Комната была пуста; матери не было. Лишь сейчас Анна осознала, что хотела быть пойманной с поличным — даже более того, что она так долго не возвращала открытки именно потому, что смутно надеялась вызвать мать на разговор. Разочарованно прислушиваясь к плеску воды в ванной, она сунула открытки в ящик, между склянкой с бисером навозного цвета и коробочкой темно-зеленого бархата. Еще с минуту она медлила — достаточно долго, чтобы вытащить эту коробочку и, не торопясь, открыть. В неизменном розовом полумраке комнаты бриллиантовые серьги тускло лежали на своем потрепанном ложе, и в их потемневших гранях не было искр.
В ванной по-прежнему текла вода.
Анна закрыла коробочку, задвинула ящик, затворила дверь.
Но позднее, стоя в очереди — за женщиной, надеющейся помочь карьере мужа, и перед мальчиком, желавшим порадовать деда, — она подумала, что, возможно, она все не так поняла, совершенно не так. Возможно, это была вовсе не летопись потерь, как ей то казалось. Возможно, хотя ни на одной из открыток не стояла отцовская подпись, открытки эти были единственно осязаемым, единственно возможным доказательством родительской любви, свидетельством той насыщенной, полноценной жизни, которую подарил маме — пусть лишь на короткое время — отец: такой жизни, такой семьи, которые стоили бы принесенной ею жертвы.
Потом ее мысли обратились к Александру, который лгал ей про школу, однако забросил учебу только для того, чтобы сделать ей приятное, чтобы искупить — как она понимала — свой давнишний проступок. Задумалась она и о Сергее, который неделями с ней практически не разговаривал, а по утрам прикидывался спящим, но все свободное время, день за днем, проводил — по ее же просьбе — в этой отупляющей очереди, отказываясь от собственной надежды попасть на концерт…
И внезапно все в ней притихло, потому что ей пришла в голову мысль о чем-то еще — о чем-то, что она сама была в силах сделать, о чем-то ей на удивление доступном, чем-то очень простом; и от этой мысли у нее в груди с новой силой вспыхнуло предвкушение сюрприза, подарка, поворота судьбы, которые станут ей наградой за долгое ожидание, — чувство, с которым она с такой горечью рассталась несколько месяцев назад и которое на сей раз разгорелось в ней уверенно и ярко.
В ту ночь она дождалась возвращения сына. Пришел он в третьем часу. Анна встретила его в коридоре; от запаха ей стало дурно, но она его не упрекнула.
— Саша, у меня к тебе просьба, — шепнула она и, поежившись, плотнее запахнула халат. — Если так получится, что билеты поступят в продажу в твое дежурство, принеси билет мне, хорошо?
Слегка покачиваясь, он смотрел на нее сонными, воспаленными глазами; в желтом свете лампочки, которая еле теплилась в прихожей у него за спиной, лица его было не разглядеть.
— Не бабушке. А именно мне, — уточнила она. Ей показалось, что ночная тишина подхватывает ее слова, окружает их, выставляет напоказ в воздухе, где они висят, ясные и недвусмысленно предательские, слышимые всеми. — Договорились… ты меня понимаешь?
Его взгляд скользнул в сторону и беспокойно забегал по стене, как будто запутался в полосках обоев.
— Понимаю, — пробормотал он и, отчаянно спотыкаясь, заковылял к себе в комнату.
Лежа без сна в серых предрассветных сумерках, лелея свою маленькую, теплую, новорожденную надежду, Анна не сомневалась, почти не сомневалась, что ее мать, которая отвернулась от всего мира во имя любимого человека, поймет и простит.