Очередное важное дело
Шрифт:
В зрелые годы Герц поражался тому, что его родителям невдомек, что молодым полагаются свобода и развлечения. В конце концов он их простил: ведь представить их юными было попросту невозможно, они родились взрослыми людьми, измученными заботой. Он испытывал к ним жалость, любовь, смешанную с раздражением, он принимал их такими, какие они есть, но при этом знал, что так и не стал их истинным наследником, таким, каким бывает настоящий юный наследник. То же самое можно было сказать и о Фредди, несмотря на все привилегии, которыми они щедро его осыпали. В зрелые годы Герц сумел понять, что Фредди был смелее его, потому что сознавал, что возмущается своими родителями, которые направили его на ту головокружительную стезю, где он был не в состоянии удержаться. Нервные расстройства Фредди — если можно так их назвать — были скорее выражением протеста, нежели подлинным недугом. Что он заболевает, не было никаких сомнений, и желание миссис Герц представить болезнь Фредди проявлением его артистической натуры, творческой неудовлетворенностью свидетельствовало о ее слепоте и неизменности предпочтений.
Итак, субботы были пропитаны меланхолией. На автобусе, потом на поезде, потом опять на автобусе Герц добирался до того отдаленного уголка, где проживал теперь его брат. Дом, бывший некогда частной гостиницей, переоборудовали для долговременного облегчения жизни тем, кто нуждается в убежище. Там был предусмотрен медицинский уход, однако пациенты — или жильцы — должны были сами себя обслуживать под присмотром доброжелательной миссис Уолтерс, домовладелицы, жившей там же. Эта замечательная женщина всякий раз встречала Юлиуса с искренним радушием. Вот еще один пример непостижимости Святого Духа, ибо миссис Уолтерс была набожна. Фредди, напротив, проявлял очень мало радушия, вероятно не сознавая, что Юлиус жертвует своим свободным временем, чтобы его навестить. Он без особого оживления принимал от брата пакет с фруктами и газету и указывал ему на кресло с таким видом, будто собирался давать интервью репортеру. Его манера говорить «моя мать» и «мой отец» также наводила на мысль об автобиографии. Казалось, он до сих пор пребывает в плену фантазий, что сейчас еще он артист, юный талант, хотя в определенный момент разговора иллюзия рушилась, и он ударялся в слезы. Тогда и Юлиусу казалось, что он сам сейчас заплачет — не только из-за Фредди, но и вообще из-за крушения семьи.
— Не плачь, — произносит он. — Ты выглядишь намного лучше. Вот съешь-ка лучше шоколадку.
И трясущаяся рука с готовностью тянется к сладкому, словно Фредди по-прежнему думает, что ему от рождения положена сладкая жизнь.
Облик его изменился; поредели волосы, ослабело от постоянного бездействия тело. И все же он не казался недовольным — за исключением тех моментов, когда заводил речь о прошлом. Задним числом он ощущал чудовищную несправедливость возлагавшихся на него надежд, и, судя по всему, эта маленькая пустая комнатка нравилась ему больше дома, который у него когда-то был, и, судя по всему, он чувствовал себя неплохо, пока не наступала пора жаловаться на то давление, которое его сюда привело.
Таков был ритуал этих посещений, и претензии Фредди всегда были одни и те же.
— Я был слишком молод, — говорил он. — Я не умел отказываться. Меня тошнило до и после каждого выступления. И все равно моя мать заставляла меня упражняться, она всегда сидела в первом ряду — в середине первого ряда — на каждом моем выступлении. Мой отец был с ней заодно, хотя мог бы меня спасти. Но у него не хватало смелости. Моя мать всегда им командовала. Жуткая женщина.
Он не спрашивал, как они поживают. Тон его как-то сам собой становился напыщенным, снисходительным по отношению к воображаемому журналисту. Только Фредди словно бы и не знал, что репортер на самом деле — его родной брат. Такие монологи были делом обычным, но Юлиус не мог не испытывать смущения, их выслушивая. Тщетно выглядывал он в окно и смотрел в белое небо. В комнате было так же холодно, как и снаружи. Даже в редкие солнечные дни за окном не утихали ветра.
— Тебе не скучно здесь? — спросил Юлиус, пытаясь нарушить монотонность дня. Это место просто источало скуку и неуют. — Тебе не хочется заняться какой-нибудь работой?
Фредди потупился.
— Я тут кое-что делаю, — сказал он. — Помогаю иногда на кухне.
— Это ты мог бы делать и дома.
— Я не могу уехать от миссис Уолтерс, — Фредди охватило возбуждение. — Я никогда не смогу уехать от миссис Уолтерс.
— Придется рано или поздно. Мы не можем платить.
— Мне найдут здесь работу. Тогда я смогу сам платить за эту комнату.
В конечном итоге так и вышло. Он стал получать небольшое жалованье в качестве прислуги за все, преимущественно — уборщика. От грязной работы руки его загрубели и распухли, однако трястись стали меньше. Юлиусу это казалось невыносимым позором, однако он понимал, что никакого другого варианта не было. Когда им придется переехать в квартирку над магазином, для Фредди там комнаты не будет. Каким бы благожелательным Юлиус ни старался быть, ему была невыносима мысль о том, что его место снова может занять брат. Поэтому он промолчал об изменениях в жизни Фредди, лишь сказал отцу, что на содержание брата теперь потребуется меньше денег. Отец бросил на него яростный взгляд, потом покорился. «Какой удар, — сказал он. — Мой чудесный мальчик…»
— Тебе пора идти, — говорит Фредди. — Скоро будут разносить чай. Я обещал помыть после этого посуду.
«Увидимся через неделю», — говорили они друг другу, словно в этом была какая-то необходимость. На пороге они обнимались. В этом объятии присутствовали даже чувства изначально любящих друг друга братьев. На этом визит заканчивался.
Юлиус и сам считал, что его родителям не под силу та обязанность, которую он каждую неделю брал на себя. Родители (и Фредди об этом тоже знал) были чересчур боязливы, чтобы открыто встретить крушение своих надежд, и потому упорствовали в иллюзии, что все идет нормально, и начисто отрицали факты. Такая тактика помогала им выжить, и они отчаянно за нее цеплялись. Все бремя
Через пятьдесят лет, спустя целую жизнь, Герц пришел к мысли, что одаренность Фредди, хоть и феноменальная, была нехорошего свойства. Она была сродни аутизму, а не подлинной страсти. Зрители завороженно глядели, как по лицу Фредди, сменяясь, пробегали оттенки чувств, словно видели в действии работу подсознания. Он казался совершенно непричастным к тому, что переживал и чувствовал, как будто эти переживания происходили в другом измерении, не соприкасающемся с повседневностью. Публика на него ходила охотно, но так, как стремятся посмотреть диковинку, ярмарочное представление. Возвращение к повседневности, надо думать, было в высшей степени болезненным. Неудивительно, что ему пришлось бросить играть, подавлять тошноту, переезжать с места на место. Неудивительно, что он сломался. И как только его болезнь была названа, бремя словно бы стало легче, как будто больше уже никто ничего не станет от него ожидать. Даже мать, в общем-то, об этом знала, хотя по своим соображениям изо всех сил поддерживала фикцию, что он выздоравливает. Несмотря на всю кошмарность своих поездок к брату, Юлиус видел, что поделать ничего нельзя, и уезжал из Брайтона не как человек, выполнивший свой долг, а скорее как принявший участие в церемонии, на которой не было церемониймейстера. Эмоции, которые испытывал он сам, хотя и чрезвычайно сильные, относились к нему самому, будто он был как те жертвы Французской революции, которых привязывали к трупам и бросали в реку. Им пожертвовали в беспомощном служении тому, кто во многих отношениях уже ушел из этой жизни.
Герц спросил себя, неужели все старики начинают все понимать, когда уже ничего нельзя исправить? Он спросил себя, размышляют ли, как он, те люди, что идут по улице мимо него, о том, чего не воротишь? В таких раздумьях мало проку; они являются результатом течения времени, а потому применения им нет. Как еще он мог повлиять даже теперь на те грустные субботы, кроме того, что признать себя их наследником? Как бы он ни старался, он не мог отделаться от ощущения, что должен быть сейчас в другом месте, что должен не делать покупки у «Маркса и Спенсера», но покорно брести по пустой дороге, подняв воротник для защиты от морского ветра. И только когда суббота подходила к концу, когда он сидел против бесспорно своего персонального телевизора, в своей доказуемо персональной квартире, он мог расслабиться. Но даже тогда он был почти готов снова выйти, чтобы довести миссис Франк до автобусной остановки и вновь отложить на потом свою жизнь, в тщетной надежде, что кто-то ее для него восстановит.
Брат умер в приюте, рядом с ним был лишь он один. Как он и надеялся, родители умерли раньше Фредди. Юлиус все не мог решить, сказать ли Фредди об их смерти, и наконец сказал. Фредди был в тот миг уже очень слаб, сознание то покидало его, то снова возвращалось, но он, кажется, понял. Словно объединенные семейной скорбью, они взялись за руки. В тот миг, когда их руки похолодели в унисон, Юлиус понял, что жизнь Фредди оборвалась. Он и при этом не казался недовольным. Черты его приобрели то странное отдаленное очарование, какое проявлялось, когда он играл. Похоже было, что сама смерть являла свое присутствие еще в те далекие дни его успеха. Только на этот раз ясно было, что ему совсем не страшно.