Очерк современной европейской философии
Шрифт:
Так, наблюдая английскую литературу, литературоведы были очень удивлены тем, что в так называемой литературе о рабочем классе или о рабочих появились странные произведения, в которых герой испытывал вполне «интеллигентские» в кавычках чувства (такие чувства, которые почему-то по решению литературоведов или самих интеллектуалов проходят по департаменту переживаний именно интеллигенции, то есть принадлежат только интеллигентам, а другие не могут этого переживать): ощущение какой-то выброшенности из процесса жизни (не в том смысле, что его эксплуатируют на заводе, что он плохо живет, что ему нечего есть; нет, внешние признаки его жизни абсолютно благополучны), в общем, какую-то смутность ощущений, смутность состояний. И дело не в том, что человек испытывает эту смутность состояний, а дело в том, что литератор описывает смутность состояний, — вот что важно. Почему он описывает смутность состояний? Ведь у литератора, по определению, предполагается какая-то точка зрения, с которой он высказывает
Скажем, пролетарский писатель (в советском смысле) такую совокупность ощущений, которая реально существует в наблюдаемых им людях, сразу перевел бы в термины положения, ситуации рабочего класса в капиталистическом мире. Но здесь как раз весь феноменологический нерв. Что такое положение класса в обществе или в мире? Это термины теории или термины натурального, естественного представления о мире. Состояния людей, которых я описываю, я наблюдаю, а когда я говорю: «ах, вот это потому, что рабочий класс находится в таком-то положении», то я объясняю или, может быть, изживаю, то есть отделываюсь путем объяснения, и проскакиваю какую-то достоверность, какое-то собственное содержание наблюдаемых мною явлений, состояний, ощущений, — к миру за этими ощущениями и состояниями. Что это за мир за этими ощущениями и состояниями? Просто мир как таковой? Нет, мир научного представления о мире.
Следовательно, феноменологическая процедура содержит в себе антиидеологический, или антиинтеллигентский, замысел, если под интеллигенцией понимать то, что в принципе и следует понимать, а именно определенный слой людей, профессионально занятых окультуриванием и социализацией человеческих субъектов так, чтобы они могли объединяться в данное общество и воспроизводить его законы и способы функционирования. Интеллигенция — это нечто вроде пчелок, но которые не мед выделяют, а идеологический клей, посредством которого только и могут склеиваться социальные структуры.
В Античности эта проблема, которую я только что сформулировал, была очень ярко и символически зафиксирована в противопоставлении софистов и Сократа. Сократ — философ, или интеллектуал, но не в смысле специального занятия интеллектуальным трудом, а в смысле бытийной приобщенности к мышлению, а в такой бытийной приобщенности к мышлению нет профессиональных различий. В смысле бытийной приобщенности, к мышлению одинаково может быть приобщен и раб, что очень хорошо показывает, кстати, метафора у Платона, если вы помните беседу Сократа с мальчиком-рабом, где Сократ путем наведения вынимает из души раба наличное, уже существовавшее знание теоремы Пифагора, то есть знание истин, врожденных ему. А софисты — это носители просвещения и образования. Но в нашем случае интеллигенты — это не просто носители просвещения и образования, или агенты (двусмысленное слово) процесса окультуривания и социализации, — это носители терминов, схем и способов такого объяснения, которое покоится на сообщении людям того, что есть в мире (то есть в нашем случае мы можем просто более конкретно выразить эту проблему). Человек, который скажет другому человеку, что тому жарко, потому что в мире движутся молекулы, есть софист, или культуртрегер, или интеллигент, или носитель естественного, натурального представления о мире, который распространяет, передает другим готовые схемы объяснения, или изживания, или переживания, то есть переживания.
Итак, путем анализа мы обнаруживаем антиидеологический замысел, или внутренний пафос, феноменологии: в феноменологии есть философски построенная, аналитически развернутая попытка завоевать некоторую самостоятельную для мыслителя, для субъекта позицию в идеологическом мире, такую позицию, которая блокировала бы в его сознании и мышлении идеологические напластования, или наросты. Поэтому феноменология так и распространилась (как лесной пожар) по культуре XX века, что при всей сложности аппарата (с его смутными и сложными понятиями, часто вовсе недоступными потребителю в их действительном полном аналитическом содержании, а они действительно сложные, и я излагаю, почти что не употребляя никаких технических понятий самой феноменологии, я все время опускаю технический, понятийный аппарат феноменологии в силу его чудовищной сложности, начиная с проблем эйдологии и кончая проблемой трасцендентального сознания, о котором, правда, мне придется что-то сказать) ее внутренний замысел, смысл, пафос (который прежде всего был доступен нашей культуре) крайне прост, прост в том смысле, что он оказался конгениален потребностям, побуждениям, поискам людей XX века, реально переживших на себе его историю.
Феноменологическая редукция требует быть внимательным к феноменам, требует приостановиться, не спешить, вглядеться и, скажем так, резюмируя этот ход, только описывать. Вот что значит слово «описание» — его контекст; то есть весь смысл слова «описание» — в его контексте, а не в самом этом слове. В феноменологии речь идет не о том, что есть нечто необъяснимое в мире, что объяснение вообще никуда не годится, что естественные науки и другие науки жили и работали зря, пользуясь схемами объяснения, и что нужно не объяснять, а описывать. Нет, не об этом речь идет. В феноменологии нет абсолютного противопоставления
Я говорил, что вся классическая картина основывается на предположении некоторой привилегированной перспективы, некоторой точки, которая помещена вне мира, и, поместив себя в эту точку (а это делает интеллектуал, или интеллигент), я из нее в одной перспективе вижу извне весь мир и могу воспроизвести какие-то эмпирические обстоятельства, события, переживания, объясняя их из сущности, которая живет в трансцендентном мире. Вот я испытываю определенное ощущение жары. Когда я его объясняю, я ведь осуществляю процедуру, которая состоит в разложении моего ощущения и воспроизведении его заново согласно тому, как устроена сущность, а именно молекулярное строение материи, постулируемое, утверждаемое мною в мире. Но я ведь молекулярной структуры не вижу, она есть сущность, идеальный объект. Следовательно, моя позиция как объяснение состоит в том, чтобы видеть все, что происходит, в терминах этой идеальной сущности, или молекулярного строения материи, или быть способным конкретное, видимое, являемое воспроизвести, полностью вывести из этой сущности.
Так вот, феноменология говорит: не спешите выводить, не спешите заскакивать в трансцендентный мир и оттуда потом возвращаться с богатством объяснений (вот как нырнул в море и вынырнул оттуда с сокровищем и потом в терминах этого сокровища все видишь и все понимаешь). Феноменология как бы предупреждает, что нырнуть-то можно, а глядишь, и не вынырнешь. Поэтому приостановитесь, вслушайтесь: что-то стучится в дверь вашего сознания, а вы изволите от-объяснять, или изживать путем объяснения, изживать, не пережив. Повторяю, что именно этот читателями и потребителями подозреваемый настрой, или угадываемый настрой и внутренний пафос, замысел феноменологии, и есть причина ее распространения. Она конгениальна нашей антиидеологической склонности, нашему желанию дать жить чему-то, что в идеологии или в естественной картине мира не нашло себе места.
То, что должно быть выявлено, и то, к чему мы должны прийти, проделав редукцию, или эпохе, обладает качеством, или свойством, самодостоверности, самоочевидности. Я уже об этом свойстве говорил, а сейчас я должен буду совершить такое сальто-мортале: попытаться объяснить на этом примере проблему трансцендентального сознания и проблему бытия так, как она возникает в феноменологии, или так, как она ощущается в феноменологии. Она в феноменологии проходит как некая сквозная нить, не всегда находя себе точные и аналитически ясные формы выражения. Для этого давайте вернемся к тем феноменам, которые я перечислял в прошлый раз.
Я говорил, что уже в нашем языке содержится разбиение наших состояний, в том числе моральных, на категории. Это разбиение инстинктивное, интуитивное. Я показывал, что, если вслушаться в гений нашего языка, он четко нам говорит, в чем состоит разница между совестью, с одной стороны, а с другой стороны, какой-нибудь конкретной моральной нормой или между добром и злом, между честностью и бесчестьем. Совесть это как раз один из таких первофеноменов, которые содержат в себе свою собственную достоверность, или, другими словами, не содержат вне себя причин самих себя, они самопричинны. Следовательно, когда мы говорим о совести, мы не употребляем причинных терминов. Мы говорим: совесть! Ясно. Хотя в то же время абсолютно неясно, потому что попробуйте определить, что такое совесть. Вы не сможете этого сделать, но это не отменит того, что мы все знаем, что это такое. Тот факт, что мы не сможем этого сделать, не может отменить и не отменит никогда того факта, что мы это знаем; нам известно, что это такое. Известно, что такое человек, хотя определить нельзя, но опять невозможность определения не отменяет того, что это известно; мы это знаем. Философия в своей многотысячелетней работе показывала, и в этом как раз состоит особенность философского языка, что мы вообще никак по-другому говорить не можем, кроме как на фоне известных нам вещей, которые нельзя определить. Зло есть такое нечто, о котором мы можем говорить только на фоне известного нам добра, а добро мы определить не можем. Бесчестье — это нечто такое, что в нашем языке мы вообще можем высказать и говорить об этом только на фоне известной нам чести, которую определить нельзя. Она обладает качеством, которое, может быть, мне позволит легче перейти к проблеме бытия.