Очерк современной европейской философии
Шрифт:
(…) в упрощенном виде. Когда я говорю «упрощенный вид», я не имею в виду сказать, что у меня или у философов вообще есть какие-то высокие тайны, которые мы, спускаясь с высот этих тайн, преподносим на простом (специально для ваших неразвитых мозгов) языке. Это не так, совсем не так. Я ничего большего, чем сказал, не знаю, и, наверное, никто не знает (я вовсе не хочу сказать, что я умный; есть сотни людей, тысячи людей или миллионы людей умнее меня, а просто — никто не знает). Простотой называется изложение действительного смысла, то есть простая форма (в отличие от сложных форм) философской фразы и есть ее подлинная форма (подлинная философия есть то, что просто).
На этом простом языке я изложил философскую дилемму, которая есть вся философия, а именно что бытие есть, с одной стороны, в том, что я связал с мыслью, и, с другой стороны, то, что я отличил от мысли. Это и есть весь философский «компот». Философия есть
Во-вторых, бытие есть свойство самого бытия, его нельзя ни сделать небывшим, ни изобрести мышлением. Следовательно, то простое, о чем я говорил, есть нечто большее в нас, чем мы сами, и неописуемое, неназываемое, а раз не называемое нами, следовательно, само себя называющее. Только то, что само себя называет через нас, и есть бытие, а мы назвать не можем, потому что, с одной стороны, оно связано с мышлением, а с другой стороны, должно быть само, и мы не можем сделать небывшим это нечто, что может быть только само, и не можем изменить или изобрести актом мышления. Быть — это далее ни к чему не сводимый и неразложимый акт. Все, что отличается от бытия, далее сводимо, его можно разложить, можно еще куда-то идти, идти к чему-то другому, стоящему за этим. А то, за чем дальше ничего не стоит, за чем ничего нет, что дальше нельзя и не надо разлагать, есть бытие, в том числе большее в нас, чем мы сами, и в то же время оно неописуемо, неназываемо и в этом смысле невидимо.
Что такое невидимое? Это сверхопытное, или сверхчувственное, поэтому и называемое словом «метафизика». Слово «метафизика» оказалось удачным, поскольку оно содержит в себе смысл «мета», то есть нечто, что за физикой, — метафизическое. А ведь мы только что его наглядно ощутили; мы ощутили его реальное, бытийное присутствие, но не физическое в смысле нашей возможности физически его описать. Оно есть даже с боль шей несомненностью, чем все остальное, потому что все остальное, в общем, можно от-мыслить. А бытие определить нельзя; то, что нельзя от-мыслить, и есть бытие.
Повторяю: большее, чем мы сами, и невидимое в том строгом смысле, в каком я это постепенно вводил. Невидимое. Уважение к тому, что большее, чем мы сами, есть метафизическое чувство. Оно является радикальным, одним из основных преобразующих, или человекообразующих, или человекоформирующих чувств, и в этом смысле оно есть реальная сила человеческого бытия, или человеческого существования, и человеческой истории, более реальное, чем многое другое, что нам кажется реальным. В каком-то смысле я сейчас развиваю нечто вроде физической метафизики, утверждая следующую вещь: нечто, что сверхчувственно, что невидимо, являясь в то же время в нас чем-то большим, чем мы сами, требует от нас отношения к этому как к чему-то, что больше, значительнее, действеннее, существеннее, ценнее, чем мы, и если есть такое отношение, оно имеет наглядно прослеживаемые последствия в нас и в мире (это отношение к ненаглядному, к невидимому, внеопытному имеет опытные, или опытно наблюдаемые, поддающиеся констатации и учету последствия). В этом смысле, так сказать, это нечто вроде физической метафизики.
Я рассуждал как метафизик, но метафизик XX века. Я не пытался исчерпать истину мира в какой-либо системе; я вообще даже по содержанию о том, каков мир, из чего он состоит и так далее, ничего не сказал. И, не делая этого, а делая другое, я рассуждал, как полагается рассуждать, если принадлежишь своему веку, то есть XX веку, рассуждал скромно и осторожно. Бытие — это то, что может то, чего я не могу, мы не можем. Оно может быть или не быть. Следовательно, я допускаю, что вообще нет конечных гарантий моего существования и я их никогда не найду. Я не сольюсь с каким-то несомненным, конечным лоном смысла, в котором я, как в материнском лоне, потом буду блаженно во веки веков пребывать. А такая надежда часто философами формулировалась, особенно в XVIII–XIX веках.
Гораздо интереснее в метафизическом смысле в XX веке не профессиональные философы (за редким исключением: я называл Гартмана, Марселя, Хайдеггера, Уайтхеда и так далее), а, в общем-то, просто люди, живущие в XX веке. Метафизика проскакивает у поэтов, художников, ученых в их каких-то личностных, а не профессиональных проявлениях или профессиональных, совпадающих с личностными, и поэтому саму метафизику XX века мы можем по крупицам собирать из такого рода наблюдений. Она не дана нам под переплетом какой-нибудь одной или двух книг. Эта метафизическая чувственность, современное метафизическое чувство, конечно, возрождает старое, ничего нового в этом смысле не происходит. Но назовем его условно таким, что ли, отпущенным существованием, когда нет конечных оснований, всегда заново приходится самому решать, предпринимать и заклинать, если раз и навсегда вымолить себе нечто невозможно. И в этом смысле назовем то существование, которое организовано сознанием, готовым на неопределенность, риск, отпущенным существованием, состоянием диспонибельности (от французского disponibilite, что означает готовность, — не на все, конечно, это будет уже другой смысл, но я не знаю, как это перевести на русский язык).
В каком-то смысле я фактически пояснил это тем, что у моего любимого философа Декарта называлось великодушием. Великодушие, открытость, может быть. Но все эти слова какие-то у нас, к сожалению, заезженные, и поэтому приходится выбирать менее заезженные. Например, слово «открытость» заезженное, а «великодушие» — незаезженное, правда менее понятное, чем слово «открытость», как будто действительно у людей в XX веке как-то язык просто не поворачивается, чтобы произносить слово «великодушие», а это хорошее слово. Жизнь отучила, наверное, нас его произносить, и даже на ум оно нам не приходит. А это действительно какое-то состояние, в котором настолько полностью принят на себя риск отпущенного существования, что тебя не убудет. Вот что такое великодушие. Как это пояснить? Не знаю. Но, признавая, что я не знаю, я тем самым выполняю закон, который сам только что ввел, сказав: давайте барахтаться. И философия есть просто барахтанье в «компоте», который я задал двумя сопряженными вещами: бытием и мышлением. А они очень сопряжены. Действительно, «компот» еще и потому, что мне придется добавить к этому, казалось бы, странную вещь, но она вытекает из содержания всего, что я говорил в течение года.
Я сказал, что бытие есть нечто такое, в связи с чем сразу же приходится оперировать понятием мышления. С другой стороны, это не мышление, а само бытие, которое само себя называет, а мы назвать не можем (в том смысле, в каком я это пытался показать). Делаем следующий шаг: мысль, в том числе моя в этом рассуждении, ваша, чья-то — Уайтхеда, Гартмана или еще кого-то, — сама эта мысль, мыслящее существование характеризуется тем, что к нему в свою очередь приходится применять понятие бытия. Я сейчас попробую это пояснить, потому что без пояснения этого нет метафизики как живого отношения к жизни, а не как каких-то трактатов и учений.
Бытийность, в отличие от актов мысли, — нечто, что есть само, и я это нечто не создаю, и не изобретаю, и не изменяю актом мысли. Такая независимость от изобретения и создания рассудочным деянием есть и у самого мышления, у самой мысли. В этом смысле она есть вся целиком или ее нет. Я ведь говорил, что все, что бытийствует, бытийствует целиком и, в свою очередь, понятие бытия прилагается только к тому, что есть целиком. Почему, скажем, добродетель есть метафизическое, или бытийное, понятие? Добродетели не может быть половина. Она или есть, или ее нет. Следовательно, добродетель — это качество, состояние. В области мысли тоже есть какие-то вещи, которые могут быть, а могут не быть. И если есть, они есть целиком, то есть бытийствуют, и тем самым мы их не изобретаем, мы их не выдумываем. Я сейчас говорю о мыслях, которые мы не выдумываем, духовных состояниях, которые мы не выдумываем, то есть мы их не рождаем актом рассуждения и не можем их изменить или сделать небывшими. Это простая вещь, я ведь фактически о ней говорил, но сейчас я это завершаю уже на метафизическом кругу.