Очерки и рассказы (1873-1877)
Шрифт:
И вот этот-то нравственный хаос осветила едва заметная звездочка мысли, явившаяся в массе, в толпе, благодаря тому, что новые роды труда дали возможность ей иметь три часа досуга в сутки, а главное, благодаря тому, что эти новые роды труда познакомили ее с состоянием человека, который так ли, сяк ли, а "сыт". Нравственный хаос, который осветила эта слабо мерцающая звездочка, оказался поистине невообразимо ужасным… Много драм, почти не оставивших следа, произошло в наших глухих местах, — драм, которые молчаливо зарождались в той или другой голове, впервые задумавшейся "надо всем", и об них стоит поговорить подробно, что мы и сделаем впоследствии.
ИЗ ПАМЯТНОЙ КНИЖКИ
I
ТАМ ЗНАЮТ
…Еду и сплю…
Быстро, легко и плавно несется уютный вагой по прусским рельсам; унылый перезвон колоколов, напоминающий благовест в бедный колокол бедной сельской церкви, дает знать, в легких просонках, что мы на станции. Но тело так устало от долгого пути, что не хочется поднять головы от подушки, чтобы взглянуть в окно,
Вдруг… среди полного покоя и забытья что-то словно ножом ударило и в мозг и в сердце… ударило так больно, что я мгновенно вскочил с покойного дивана и долго не мог понять, что это со мной и отчего это? А между тем что-то больное, ноющее бежало по телу с самых подошв и подступало к груди, точь-в-точь как во время морской качки, когда пароход с высокой волны вдруг упадет куда-то низко-низко.
В моем сердце тоже что-то сорвалось и падало низко-низко… "Что это такое? Отчего? Что мне вспомнилось, что приснилось?" — допытывался я у самого себя и сразу не мог ничего сообразить, — я только смутно сознавал одно… через шесть часов опять буду дома… "Нет, не может быть! — решал я. — Два-три дня тому назад я так хотел вернуться домой, мне так стало скучно за границей… Нет!.. Не от этого!"
Но странное дело! В следующую за таким решением минуту сердце падало куда-то еще ниже, ушибалось обо что-то еще больней, и — увы! — всякий раз эти очень больные ушибы неразрывно связывались с сознанием, что вот через шесть часов буду дома, и опять… При слове "опять" мысль прерывалась в мозгу и продолжалась тупою болью в сердце.
Да — "опять"!
При всем моем желании и усилии как-нибудь иначе растолковать себе мое внезапное пробуждение из спокойной дремоты я с каждой минутой должен был убеждаться, что я испугался именно того, что через шесть часов буду дома, что только шесть часов осталось мне до того, когда начнется "опять"… Душной и темной тучей неслись на меня, с каждой секундой все ближе и ближе, забытые мною родные пустяки и воскрешали, всею массою своею, сливающеюся в одном мучительном представлении "опять", — забытую боль, от которой я и скитался на чужбине, которую забыл там и которая, — вот теперь, — так и захватывает грудь… Чуть-чуть приподымет, и ниже, и еще ниже, и еще и еще ниже… А сердце то отпустит, то стиснет, — стиснет, словно клещами… Господи! — думалось мне, — да куда же девалась моя недавняя радость при мысли о возвращении? Отчего дня три тому назад не было и тени той жути, какая обуяла меня теперь? Было что-то другое, грустное, но не жуткое, не неопределенно-мучительное, не такое тупое и не невыносимое… Мне хотелось воспоминанием этого недавнего подавить мои теперешние нервные тревоги… Я уже не дремал; я напряженно чувствовал что-то тревожное, приближающееся все ближе — "вот-вот" с каждой минутой… Тревожно и беспорядочно в то же время припоминалось многое недавнее… Припоминалось, быстро сменяясь новым, так же быстро улетавшим прочь.
… Море. Ночь. Вдали чуть виднеются два огонька.
Пароход, наполненный молчаливыми матросами, молчаливыми пассажирами, то перекатываясь через высокие волны, то глубоко погружаясь в водяные овраги, ровно и однообразно стучит своей машиной и бежит вперед, навстречу к этим двум огонькам. Черная, широкая, густая и длинная-длинная полоса дыма стелется над ним в темной вышине, спускаясь дальним блекнущим хвостом к светлой полосе воды.
Скромные огоньки все ближе и ближе. Это — Англия… Когда я вспомнил, что за величественными тверскими Триумфальными воротами начинается с одной стороны только Тверская улица, ничем, кроме калашника Филиппова, не замечательная, а с другой стороны — чистое поле, изредка пересекаемое пьяными тройками; когда я вспомнил, что в Туле, в Калуге, в Козьмодемьянске и в тысяче других великих и малых захолустий моего отечества, при въезде в город, стоят тоже триумфальные из кирпича арки, — когда, повторяю, я вспомнил эти грандиозные преддверия к чистому полю, то скромные огоньки, обозначающие место, откуда начинается не пустое место вроде Калуги или Балахны, а Англия — Англия, господа, — то эти огоньки произвели на меня самое хорошее, светлое впечатление простоты…
Мне, кажется, что именно эти два огонька, кажущиеся издали такими маленькими, скромными, поселили во мне то впечатление "простоты", с которым я, наконец, рано утром подъезжал к голым английским берегам. Благодаря этому ощущению, сойдя с парохода на берег, я чувствовал то же, что чувствуешь, знакомясь с самым искренним, самым "простым" человеком, который хоть и неуклюж, и некрасив, и груб, но дорог тем, что не солжет на маково зерно, не прихвастнет на булавочную головку, а уж что скажет или сделает, то это будет всегдаискренно, а главное, необыкновенно "просто".
Почему бы ни родилось у меня это ощущение, но оно с каждой минутой, с каждым шагом укреплялось во мне. Все, что ни встречал глаз, все было понятно, а стало быть, и очень просто. Необыкновенно простым и понятным казалась эта масса рельс, масса поездов, дымом пропитанный воздух… С бешеною быстротою летел наш поезд, то проносясь над множеством других поездов, нырявших под него и справа и слева, то сам ныряя под летевшие над ним поезда, то обгоняя, то мчась навстречу… Завизжало что-то справа, точно кошка, прищемленная впотьмах, — глядь, пронесся экспресс; вдребезги разбилось что-то слева, — и другой бешеный поезд пронесся, как молния, — и все это битком набито народом, стало быть, спешит, потому, что за поездом бежит другой, тоже полнехонек; всё это мчится, потому что везет, потому что доверху навалено, наполнено, — а стало быть, все это нужно
Но проще самого Лондона едва ли есть что-нибудь на белом свете…
В Белебее, где три человека жителей, на имеющей быть там станции железной дороги, на которую, с обязательно убыток приносящими поездами, будет приезжать один пассажир раз в неделю — этот пассажир будет буквально разорван на той же станции от толкотни и давки. Это произойдет оттого, что, во-первых, дорога будет проведена мимо Белебея без всякого к этому основания, во-вторых, потому, что вследствие неосновательности в самом корне дела, голодающие жители, — трое всего-навсего, — получат также ни на чем не основанные надежды обогатиться от этой дороги, и так как, в-третьих, пассажир, на которого рассчитывают эти три человека, — только один и притом появляется раз в неделю, то, не желая обмануться в своих ожиданиях, три белебейских жителя должны стараться захватить его в свои руки и, следовательно, рвать его, этого пассажира, на части, на три части. Один отнимет у него из рук мешок, другой будет тащить за рукав, третий прямо возьмет в охапку и потащит в свои сани. Остается драться, колотить направо и налево и изрыгать самые скверные выражения… Давка и толкотня возможны также, например, во время крестного хода от Никиты к Знаменью; в ходе участвуют всего человек сто, весьма удобно размещающихся на площади, большой и широкой. Но если среди пения многолетий и духовных песен, в то самое время, когда сто человек заняты молитвой, в самую середину их впятится зад жандармской лошади, ежеминутно угрожающей ударить молящихся "задом", — то и на полном просторе может произойти свалка и смертоубийство, так как и в первом, и во втором, и в несчетном множестве других белебеевских случаев такого же сорта — в самом корне их лежит отсутствие причин, доступных пониманию.
Но там, где жителей не три человека, а три миллиона, давки и толкотни нет. Рыбе тесно только в садке (Белебей), а не в реке (Лондон).
Я знаю, что в реке ходит щука и ест карася, знаю, что и щуку также глотает какая-нибудь другая рыбища, беспомощное и беззащитное состояние всего, что есть слабого в речной глубине, перед аппетитами всего, что есть там сильного, — знаю я это и содрогаюсь перед простотой рокового закона, но предпочитать этому ужасному естественному закону белебеевское благополучие рыбного садка не могу.
Без давки, без толкотни приняла широкая река Лондона сразу несколько тысяч народу и поглотила его, не рассчитывающего ни на что, кроме того же ужасного и простого закона. Понесла она и меня по своим бесконечным улицам, и с каждым часом все нагляднее выяснялось мое первое впечатление — простоты. Лондон — такая простая и ясная вещь, как приходо-расходная книга, как таблицы выигрышей, как простые первые правила арифметики… Представьте себе первый столбец в таблице выигрышей какой-нибудь лотереи. Длинной вереницей идут сотня, а может, и две выигрышей, положим, по тысяче рублей — цифра 1000 написана одна над одной двести раз, — вот вам лондонская улица состоятельных людей; — дома одного роста, одинаковой архитектуры, с одинаковой дверью, с одинаковыми окнами — словом, так же похожи они друг на друга, как одна цифрами написанная тысяча на другую такую же тысячу; а вот десять, двадцать, сто — бесконечное число столбцов, где вместо цифры 1000 написана цифра самая маленькая, например 10. Представьте себе, что эта однообразная цифра тянется на бесконечное число столбцов, одна под другой, одним и тем же шрифтом, — и перед вами будут бесконечные улицы, кварталы, океаны даже, засыпанные людом, у которого в руках очень маленький выигрыш и который живет в домиках, — количество их беспредельно, — стоящих рядом друг с другом на бесконечное пространство во все стороны и похожих между собою цветом, ростом, архитектурой, попыткой иметь садик — словом, решительно всем, что производит впечатление на глаз, похожих, как одна цифра на другую точь-в-точь такую же… Более двадцати минут поезд несется как-то над крышами этих домишек с народом, сумевшим отвоевать себе малый выигрыш, — и как иной раз перед маленькими выигрышами ставят скобку и пишут сразу — по стольку-то, ну, хоть по целковому, — увы, и вы, глядя на этот океан человеческих нор, поразительное однообразие которых дает вам знать, что выигрыши тут тоже одинаковы, — ставите надо всем скобку и говорите: это — "бедность"; а вот там тоже можно поставить другую скобку и смело сказать — "богатство"… Вычитайте этот маленький рост этих домиков из громадного роста домов капиталистического Лондона — и получится, тем самым путем, как получается при вычитании обыкновенных цифр, остаток — и такой громадный остаток — в пользу больших выигрышей, что вы как на ладони увидите, сколько этим малым нужно лет, смертей, трудов, терпения, чтобы приподнять свой домишко на вершок.