Одержимые (авторский сборник рассказов)
Шрифт:
Я сопротивлялся добрых четверть часа. Страх мой был сильнее, чем раньше, но тем сладостнее было чувствовать себя мало-помалу порабощенным. Наконец я взял свой аппарат, поставил его на окно, перерезал шнурок и снова отнес его на стол.
Так это случилось.
Я сижу за своим письменным столом; я напился чаю, коридорный только что вынес посуду. Я спросил его, который час, — мои часы идут неверно. Четверть шестого, четверть шестого.
Я знаю, стоит мне только поднять голову, как Кларимонда что-нибудь сделает. Она сделает что-нибудь такое, что и я должен буду сделать.
И я все-таки поднял голову. Она стоит в окне и смеется. Теперь — если бы я только мог отвернуться от нее, — теперь она подошла к занавеске. Она снимает шнурок, шнурок
Потом она, улыбаясь, садится.
Нет, то, что я чувствую, это уже не страх. Это холодный, леденящий ужас, который я, тем не менее, не согласился бы променять ни на что на свете. Это какое-то невероятное порабощение, но в то же время в этом непредотвратимом ужасе есть какое-то своеобразное наслаждение.
Я был бы способен подбежать к окну и сейчас же сделать то, что она хочет, но я жду, во мне происходит борьба, я сопротивляюсь. Я чувствую, что с каждой минутой та сила становится все непреодолимее.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ну вот, теперь я опять сижу за столом. Я быстро подбежал к окну и исполнил то, что она от меня ждала: взял шнурок, сделал петлю и повесил шнурок на крюк.
Теперь я уже больше не встану, теперь я буду смотреть только на бумагу. Я хорошо знаю, что она сделает, если я; только на нее посмотрю в этот шестой час предпоследнего дня; недели. Если я посмотрю на нее, то я должен буду исполнить; то, что она хочет, тогда я должен буду…
Не буду смотреть на нее…
Вот я засмеялся громко. Нет, я не засмеялся, это во мне что-то засмеялось. И я знаю над чем: над моим «не хочу»…
Я не хочу и все-таки знаю наверное, что должен это сделать. Я должен посмотреть на нее, должен, должен это сделать… и потом остальное.
Я только жду, чтобы продлить эти муки, — да, это так, эти страдания, от которых захватывает дыхание и которые в то же время доставляют величайшее наслаждение. Я пишу скоро-скоро, чтобы подольше сидеть за столом, чтобы продлить эти секунды страдания, которые до бесконечности увеличивают счастье моей любви…
Еще немного, еще больше…
Опять этот страх, опять! Я знаю, что я посмотрю на нее; что я встану; что я повешусь: но я боюсь не этого. О, нет, — это прекрасно, это дивно.
Но есть нечто, нечто другое… что случится потом. Я не знаю, что это такое, но это случится наверное, ибо счастье моих мук так невероятно велико. О, я чувствую, чувствую, что за этим последует нечто ужасное.
Только бы не думать…
Писать что-нибудь, что попало, все равно что. Только скорее, не раздумывая…
Мое имя — Ришар Бракемон, Ришар Бракемон, Ришар… о, я не могу больше… Ришар Бракемон… Ришар Бракемон… теперь… теперь… я должен посмотреть на нее… Ришар Бракемон… я должен… нет еще… Ришар… Ришар Браке…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Комиссар IX участка, который не мог добиться ответа свои звонки по телефону, вошел в гостиницу Стевенс в минут седьмого. В комнате № 7 он нашел студента Ришара Бракемона повесившимся на перекладине окна совершенно при той же обстановке, при какой повесились в этой комнате его трое предшественников.
Только на лице его было другое выражение: оно было искажено ужасом, глаза его были широко раскрыты и почти выходили из орбит. Губы были раздвинуты, но зубы были крепко стиснуты.
И между ними был раздавлен большой черный паук со странными лиловыми крапинками.
На столе лежал дневник студента. Комиссар прочел его и сейчас же пошел в дом на противоположной стороне улицы. Там он констатировал, что весь второй этаж уже в течение нескольких месяцев стоит пустой, без жильцов…
Париж. Август 1908
Шкатулка для игральных марок
Om dat de werelt is soe ongetru
Daer om gha in den ru.
В
— Пойди, Дэвла, скажи своему господину, что я его жду.
— Атья, саиб.
И он ушел беззвучно. Я лежал на террасе и мечтательно смотрел вдаль, на Светлый Поток. Только час тому назад с неба исчезли тучи, которыми оно было обложено целыми неделями; целый час не падал больше теплый дождь. И вечернее солнце бросало целые снопы лучей на фиолетовый туман, окутывавший Тонкий.
Подо мной, на поверхности воды, тихо покачивались джонки, снова пробуждаясь к жизни. Люди выползали наружу; ковшами, тряпками и тамариндовыми метлами они выбрасывали воду из джонок. Но никто не разговаривал. Тихо, почти неслышно работали эти люди; до террасы едва достигал легкий шорох. Мимо проехала большая джонка, наполненная легионерами. Я махнул рукой офицерам, сидевшим на корме, и они меланхолично ответили на мое приветствие. Конечно, они предпочитали бы сидеть на широкой веранде бунгало Эдгарда Видерхольда, чем плыть по реке днями и неделями под горячим дождем в своей ужасной стоянке. Я сосчитал — в джонке сидело по крайней мере пятьдесят легионеров. Среди них, наверное, было несколько ирландцев и испанцев, были также фламандцы и швейцарцы, а остальные — все немцы. Что это были за люди? Только не члены общества трезвости, а молодцы, которыми остались бы очень довольны Тилли и сумасшедший Христиан. Конечно, среди них есть поджигатели, грабители и убийцы, — да разве нужно что-нибудь лучшее для войны? Не подлежит сомнению, что эти люди хорошо знают ремесло. А те, кто попадают сюда из высших слоев общества, гибнут навсегда, тонут в мутном потоке легиона. Среди последних есть и священники, и профессора, и дворяне, и офицеры. Ведь пал же один епископ во время штурма Аин-Суфа, и давно ли одно немецкое военное судно привезло из Алжира тело другого легионера, которому были оказаны все почести, подобающие королевскому принцу?
Я перегибаюсь через перила:
— Vive la legion!
И они отвечают мне, орут громко хриплыми глотками закоренелых пьяниц:
— Vive la legion! Vive la legion!
Они потеряли отечество, семью, домашний очаг, честь и деньги. У них осталось только одно, что должно заменить все: солдатская гордость — Vive la legion!
О, я хорошо знаю их. Пьяницы, игроки, дезертиры из всевозможных полков. И все это — анархисты, которые и понятия не имеют о том, что такое анархизм; все это люди, которые восстали против какого-нибудь невыносимого для них притеснения и бежали. Преступники и полудети, ограниченные головы и великие сердца — настоящие солдаты. Ландскнехты с врожденным инстинктом грабителей и насильников, искренно убежденные в том, что грабить и насиловать очень похвально и что в этом-то и заключается их ремесло, ибо их наняли для смертоубийства, а что дозволено большому, то может себе позволить и малый. Авантюристы, родившиеся слишком поздно, не соответствующие нашему времени, которое требует людей достаточно сильных, чтобы пробить самим себе дорогу. Каждый из них в отдельности слишком слаб для этого, они растерялись, зайдя в чащу, и не имели силы выбраться оттуда. С широкого пути их уже давно совратил блуждающий огонек, а своего собственного пути они не могли пробить себе — что-то мешало им в этом, а что именно — они сами не знали. Каждый из них в отдельности представляет жалкую, никуда не годную доску. Но все они находят друг друга, соединяются и в конце концов образуют большой, гордый корабль: Vive la legion! Этот легион для них и мать, и родина, и честь, и отечество. Послушайте, как они кричат: «Vive, vive la legion!»