Одесситы
Шрифт:
И они были в Ялте, да, они были в Ялте — майской, купальной уже и жаркой, а мама была во всей этой курортной толпе первая красавица, и на нее оглядывались, а Максим в белом костюмчике принимал тогда суровый рыцарский вид.
Мария Васильевна первые две недели все старалась себе напомнить, что приехала по совсем невеселому поводу. Как-то неловко было только радоваться кипарисам, свободе, замечательным купальням и новым знакомым. Однако кашлять она перестала так скоро, что даже совестно было перед ялтинской знаменитостью доктором Асмеевым. Впрочем, Асмеев, хотя и отвергал возможность чахотки, все же настаивал, чтобы она провела в Ялте все лето.
— До сентября, как минимум. Ка-те-горически! Вам нужно окрепнуть. Иначе возможен ре-ци-див!
Эти
Блестящее ялтинское общество 1906 года, состоявшее почти сплошь из людей временных и приезжих, с наслаждением позволяло себе ту раскованность, которая в столичных салонах была бы уже чуть-чуть на грани развязности. Кроме того, как по всей России принято было обсуждать политику, мировые проблемы и вопросы типа «к чему это все приведет», так здесь, в особенном курортном мире, неписанный закон этого не позволял. Это тоже нравилось Марии Васильевне. Все эти речи о забастовках, демонстрациях, либерализации общества, эмансипации и казнях террористов, как она сейчас осознала, надоели ей в ее собственной гостиной больше, чем ей казалось. Теперь, оказавшись вне бесконечно повторяемого их круга, она вспоминала о них легко и насмешливо.
Конечно, за ней ухаживали, и ей это нравилось. Почему-то особое удовольствие доставляло то, что ухаживания эти она никогда не позволит завести слишком далеко, и, следовательно, это не более — и все же более — чем танцы или игра. Поэтому когда она, впервые в жизни, изменила мужу: легко, и даже хладнокровно — она сама себе очень удивилась. Не так тому, что это произошло, как своему бесстыдному отсутствию раскаяния.
Она понимала, что не может в глубине души угрызаться виной перед мужем (почему-то с самого отъезда в Ялту она думала про Ивана с некоторым раздражением). Но хотя бы пошлость курортной интрижки должна же оскорблять если не совесть, то вкус? Однако ничего пошлого она не ощущала ни в себе, ни в этом чуть не вчерашнем студенте, безусловно в нее влюбленном, ничего не требующем и повиновавшемся ей как мальчик. Она знала день его отъезда, и позволила этому случиться только раз, накануне. Он ушел, шатаясь от счастья и горя, но не посмел нарушить ее запрет. Она и знала, что не посмеет: не оглянется и не вернется.
Наутро она бегала с Максимом взапуски, и новое ее качество — грешной женщины — только заставляло ее смеяться и шалить больше, чем обыкновенно. Повторения, конечно, не будет, в этом она была уверена. Ей довольно раза на всю жизнь: не мучительного, но сладостного воспоминания. Маленькое сокровище ее жизни, единственное преступление, которое надо беречь ото всех и не мельчить повторениями.
Когда Иван Александрович приехал с детьми в июле, он поразился:
— Маша, голубка, ты стала совсем как девочка!
— Это я, папа, так за ней смотрел, — важно вставил Максим.
Мария Васильевна обрадовалась мужу, как сама не ожидала. Он и вправду скучал по ней, это было видно, и то, как он шептал ей в тот же вечер на веранде: — Я жить не могу без тебя, я с ума сходил, — тоже, она знала, было правдой. Ее немного смущало, что вела она себя с мужем теперь иначе — «нагло», как она себе это называла. Ни в чем перед ним не повинная ранее, она обычно двигалась и отвечала как виноватая, боясь рассердить. Теперь, когда вина была, ее надо
Счастливая семья Петровых уехала из Ялты в сентябре и вернулась к налаженной одесской жизни. Говея рождественским постом, Мария Васильевна исповедала священнику свой грех, и либерально настроенный батюшка отпустил его, не наложив церковного покаяния.
ГЛАВА 7
Декабрь 1908 года был чудесный: безветренный и снежный. Умиленные одесситы, которых не каждая зима баловала снегом, наслаждались и впрок, и наверстывая упущенное. Весь город, во всяком случае то, что в одесских газетах называлось «весь город», куда-то ездил, радуясь саням, картинным синим сугробам по сторонам тротуаров, украшенным к Рождеству магазинам и особой зимней, меховой мягкости и тишине. Рождественский пост не допускал бурных развлечений, но множество одесских благотворительных обществ наперебой устраивали что-нибудь каждый вечер: то концерт в Биржевом зале в пользу отбывших наказание и бесприютных, то распродажу с чаем в пользу сиротских домов, то вокальные вечера при свечах.
Ванда Казимировна, известная даже взыскательной Одессе как «музыкантша милостию Божьей», а особенно как деликатный аккомпаниатор, делила эти дни между костелом и вечерним громом роялей. Они стояли во всех открытых домах города, эти рояли: ухоженные, настроенные, и каждый со своим норовом, как кровная лошадь. «Мадам Тесленко — наше сокровище», — ахали в «Женском благотворительном обществе», известном своей беспощадной манерой брать в полон любую заезжую знаменитость. Сопротивляться было немыслимо: и Мазини, и Таманьо, и Джиральдони, и даже божественный Батистини не отказывались помочь бедным, во всяком случае так утверждали настойчивые дамы «общества». Ванда Казимировна аккомпанировала всем «военнопленным», как она в шутку их называла, и все были довольны, и целовали ей руку под аплодисменты.
Владек, всегда боготворивший мать, ощущал это время двойным праздником. Материнское, католическое Рождество наступало раньше. Вифлеемская звезда отражалась в витражах Рима и Варшавы, и отблеск ее мать приносила из костела к ним в дом. Потом звезда как бы заволакивалась, уходила за горизонт, чтобы снова воссиять через тринадцать дней — уже по-православному, на ризах священников и выпуклых золотых куполах.
Уже семнадцатилетний, гимназист выпускного класса, в серой с черным воротником шинели, с нежной пшеничной шерсткой над верхней губой, Владек горделиво и бережно провожал мать на Екатерининскую улицу, к службе. Его манили ступени костела и подпотолочные ангелы, которых он видел в растворенную дверь, но ему, православному, было туда нельзя. Не то что нельзя (он мог бы войти), но мать каждый раз у входа сжимала и отпускала его руку, как бы отрываясь от него. И дальше он не смел. Она шла туда одна, встречать младенца Христа, прямая и строгая, в черно-лиловом, легко всплескивающем по ступеням. А он оставался, со всеми своими грехами и нечистыми мыслями, не-мальчик не-мужчина, но все же сын такой матери, с ее глазами и цветом волос.
Елку украшали в католический сочельник, всей семьей. И это было гораздо лучше, чем в других домах, где детей впускали уже потом, когда все было готово. Отец привозил ее, всю в мокрых каплях, и Антось от избытка чувств ее даже целовал, прямо во влажные колючки. Мать выносила из кладовой коробки, и оттуда, из посеревшей ваты, они нетерпеливыми руками доставали любимые свои игрушки. Потом, когда все было на месте, отец зажигал свечи, а мать играла Шопена, и елка начинала пахнуть и дрожать золотой с лиловым канителью.