Один и одна
Шрифт:
Ветер бьет в спину. Жду... Рядом ждут троллейбуса еще две припозднившиеся ночные фигуры. Их тоже бьет в спину.
Нине сейчас не выйти — потому что некуда и незачем, да и дурная погода, чтобы просто гулять. И позвонить некому. Что остается? Ах, да: сесть у молчащего телевизора и вязать, вязать... вязать и в тот день, когда стукнет пятьдесят пять. Пенсия? Что еще? Цветы, которые так и не поднесла начальнику? Иронизировать, конечно, можно, но ведь это остается. «Никогда в жизни не принесла я начальнику бутылки коньяка или цветов», — в сущности, это уже некая несобственность, и можно повторять всякому встречному, поймет он или не поймет,
Жизнь не бесконечна, и когда однажды кольнет вдруг, что тебя все-таки согнуло и сокрушило и что итог твой не бог весть, можно встать, отложить спицы и, кстати распрямляя занемевшую спину, сказать ни себе и никому — просто сказать:
— А все-таки никогда в жизни не принесла я начальникам ни бутылки коньяка, ни цветов.
Тут и самоё смерть можно щелкануть по носу. На больничной койке, в глубокой старости и уже в полной неразличимости окружающего мира Нинель Николаевна сумеет, возможно, выскочить из помутневшей памяти и вдруг уйти, отстраниться, и помнить ту жизнь, ту прекрасную юность, и в несвоем — обрести свое время.
— Поверите ли — никогда в жизни не принесла я начальникам ни коньяка, ни цветов!
Нинель Николаевна покупает зеркала. Купила одно, овальное, и повесила в прихожей; затем нашла, что вид несколько мещанский, и в замену купила длинное, узкое, под старину, однако и то не выкинула, и это оставила. А заглянув в мебельный и случайно попав на привоз недорогого антиквариата, вновь купила ампир, но такая дешевизна, куда было деться! — по сути, Игорь, я увеличиваю пустоту своих комнат и, ха-ха-ха-ха, количество собственных отражений (внося в дом, она словно бы выносила, так как не уменьшала, а увеличивала, удваивала зеркалами жилую пустоту). Направляюсь вечером на кухню, иду спокойная, вдруг вздрагиваю — навстречу кто-то идет. А иногда в зеркале кто-то сбоку шагает. Я, видно, сошла на ненадолго с ума, но хватит, хватит — ты, Игорь, не хочешь ли взять хотя бы одно из них себе, надо же куда-то деть...
Иногда, в виде особого ко мне расположения, Нинель Николаевна меня вдруг приближает:
— В тебе, Игорь, все-таки есть что-то наше, настоящее. И ведь по возрасту ты почти наших лет — ну сколько там разницы?!
От похвалы можно и покраснеть, если знать о высоте подобной оценки. Геннадий Павлович (в параллель и ничего не зная о наших с ней общениях) вчера сказал еще более прямо:
— Ты ведь близок к нам по времени, Игорь, — и, быть может, ты как раз из тех, кто замыкает наш строй, последний, а?
И тотчас охватило чувство родства, и мне так жарко сделалось, жарко.
В такое послеотпускное время и появилась у них в отделе красивая Валя, которой ради изгнали сначала одного работника, а теперь, как бы сговорившись, а может быть, и без «как бы», а именно сговорившись, решили отдать место и ставку Нинели Николаевны. Красотку и винить-то слишком было нельзя — молодая, хорошенькая, Валя была тиха, с полуопущенными глазами, с мягким, нежным голосом; она краснела при вольных шутках и, запинаясь, подбирала слова, если надо было обратиться с чем-то к сотруднику. Она всем нравилась. (Она и Нинели Николаевне нравилась.) Особенно же она нравилась моложавому начальнику отдела, который только-только сменил прежнего.
И вот в отделе все стали с повышенным интересом спрашивать друг у друга о Нинели Николаевне:
А красивая Валя сидела, опустив свои голубые глаза, всегда готовая мило, скромно ответить. Она как бы понимала, что ничего говорить или спрашивать не надо и что все идет как идет — и только сидеть вот так и смущаться, как бы винясь за свою молодость и за непосильное для столь молодой женщины бремя красоты.
Она краснела, когда мужчины говорили ей что-либо игривое и когда, вступаясь за нее, женщины их отдела кричали, склонившись над работой и не подняв головы от цифр:
— Валя, не слушай его!.. Валя, Валя, не верь, он известный бабник и лгун!
Все смеялись, все были довольны — порозовевшая Валя сидела у окна, там, где столы образовывали второй ряд. Нинель Николаевна со своего места, переводя взгляд в направлении окон и неба, могла видеть Валю в профиль, ее склоненную к бумагам красивую головку.
Нинель Николаевна позвонила мне, чего никогда прежде не делала; поздоровавшись, сказала — они хамы, они, конечно, вправе устроить у себя в отделе хотя бы одну красивую женщину, тем более что она хороший, приятный человек, я же не спорю. Но пусть они это делают не за счет меня — и не потому, что некому за меня заступиться, а сама я уже старая, скоро пятьдесят, и мужчинам на меня, извини, Игорь, день за днем смотреть неинтересно.
«Приди хотя бы ты — и скажи несколько слов». «Каких слов?» «Все равно каких: просто посиди, поговори, чтобы видели рядом...» Идти в чужую организацию, на люди и обнаруживать там свое давнее знакомство с женщиной, которую они не любят и которую терпеть не могут, не слишком-то приятно — но ведь и Нину как оставить одну? — так что я поскучнел, но пришел к ним на другой же день в обеденный перерыв. Хорошего я не ждал — хорошего и не получилось. Нина громко и манерно со мной разговаривала, ненатурально смеялась и вслух намекала, что я-де знаком с неким известным литератором-очеркистом, который не лыком шит и, если что, может выступить в газете. Я сидел рядом; молчал.
Тем стыднее было, что ее милые сотрудники как бы специально не пошли в тот день на обед — послушаем, мол! — сойдясь в группку у окна, жуя бутерброды, они переговаривались, шушукались о своем. Кончилось, разумеется, ничем. Более того — они меня отчитали, нагнав неожиданно в самом конце их коридора, когда я уже откланялся и ушел. Не положено ведь, чтобы к ним в учреждение приходили посторонние. Именно так. Нет, у них не секретное производство, и зря я пытаюсь их этим уколоть. Не секретное, однако посторонним быть не положено, о чем и табличка у входа. Табличку не прочел — это простительно. Но если я не хочу, чтобы в следующий раз выдворили с вахтером, а то и с милиционером, то не должен более к ним являться...