Один из нас
Шрифт:
На противоположной стороне поляны, куда нацелены стволы винтовок и рыльце нашего пулемета, кровью сочится рябина, а в мокрой траве одиноко достаивают свой срок последние ромашки. Еще ближе, за бруствером, лежит голубовато-фиолетовый, поваленный ненастьем, но еще чистый и еще живой колокольчик. Листья иван-чая Потемнели, набрякли темной краснотой, на голых макушках одуванчиков дрожат налипшими косичками остатки когда-то веселого белоснежного пуха.
Тихо по-осеннему. Почти на самой середине поляны стоит старый клен. С его ветвистой кроны опадают подпаленные листья.
Опадают листья, лежит в траве колокольчик, робко свистит синичка, моросит дождь, с черного рыльца пулемета стекают на бруствер холодные капли. Осень. Вот почему я развиваю перед Колей хотя и верные, но все же грустные мысли. Конечно, это еще и потому, что уже несколько месяцев идет война, а наша армия, наши солдаты отступают, все еще отступают.
Взводный облазил окопы, проверил, хорошо ли уложен дерн на брустверах, удобно ли чувствуют себя курсанты. Потом приказал проверить оружие. Неуместно и тревожно вспыхнули первые выстрелы. Над окопами поднялся пороховой дымок. Лейтенант, растолкав нас с Колей, приложился к пулемету. Дал очередь. Гулко отдалось в груди. Еще очередь, и еще отозвалось в груди. Постреляли и мы с Колей. На той стороне поляны пули срезали листья и ветки с деревьев. Как видно, оттуда должен появиться немец. После пристрелки оружия мы окончательно поверили, что он обязательно появится. Вглядывались в поредевшую лесную чащу и ждали. Но он не появился.
До самого вечера, а потом и всю ночь то слева, то справа, то где-то далеко впереди затевалась стрельба. На разные голоса - глуше, явственнее постукивали пулеметы. Вмиг обрывалось все, а через минуту-другую все начиналось снова. Снова стучал и захлебывался пулемет и тяжко прослушивался далекий рокот артиллерии. Там-то был, наверно, настоящий бой.
Перед сумерками оттуда, где харкали орудия, - это мы сразу поняли, что оттуда, - пришел, пошатываясь; ворочая воспаленными белками, одиночка курсант. Он появился на поляне грязный, помятый, озирающийся. Испуганно повернулся на наш окрик и хрипло ответил:
– Свой!
Мы окружили его, он молча оглядел нас, и вдруг его прорвало. Он начал говорить, говорить, заплетаясь, без остановки, боялся, что не поверим.
– Всех поубивало, всех до одного, - говорил он заплетаясь, - весь батальон, один я остался. Один из всего батальона. Не верите?
– Типичная паника, - сказал кто-то из курсантов.
– Я - паника? Я?
– жалко осклабился "свой".
– Я вот один из всего батальона. Поняли? Там же ад. Не верите? Пошлют, узнаете...
Лейтенант несколько минут слушал молча, нахмурив брови. Потом оборвал этот страшный лепет.
– Где винтовка?
– спросил он.
– Да я же говорю...
– Где винтовка?
– Какая винтовка? Я же один из всего батальона...
– Курсант...
– Взводный оглядел всех и назвал фамилию одного из курсантов.
– Сопроводить в штаб. Доложить начальнику штаба, что по моему приказанию доставили труса и паникера. Исполняйте!
– Есть доставить труса и паникера, - угрюмо отозвался
– И взял винтовку наперевес.
Конечно, это был паникер. И трус. Это всем было ясно. Но мы смотрели на него и как на человека, который побывал там. На душе было тяжело и обидно. Пусть он с перепугу все преувеличил, наврал. Но истерзанный вид его говорил и о том, чего мы еще не знали и не могли представить себе. А он знал. Что-то там неладно, не так, как надо. И душа сама тянулась туда, ей не хотелось томиться неизвестностью.
– Что ты скажешь?
– спросил я Колю, когда снова заняли свои окопы.
– Не бойся, я не побегу, - ответил Коля.
– Я совсем не об этом.
– А я об этом, - упрямо повторил Коля и в упор посмотрел на меня. Как бы продолжая разговор с самим собой, сказал: - Главное - стоять. Надо стоять потому, что мы отступаем, что отступать нам никак нельзя.
23
К ночи подул холодный ветер, разогнал тучи. С деревьев, что стояли у нас за спиной, срывал капли, разбрызгивал над окопами. Отвратительно холодные, они попадали за воротники шинелей и не давали согреться. На рассвете подморозило. Болели челюсти, потому что всю ночь нельзя было их разжать от холода. Когда принесли в котелках остывшие за дорогу макароны и к ним сухари, сухари трудно было разгрызть - так болели челюсти.
Всю ночь с нами провел отделенный, наш безбровый сержант. Его ячейка была рядом, и, когда стемнело, он перешел в наш окоп. Втроем все же не так холодно. Он долго рассказывал о своей жизни, не стесняясь нас, жаловался, как ему тяжело.
– На войне я тоже первый раз, - говорил он, - но мне тяжелей. Вы ребята образованные. Образованным легче.
Он говорил, говорил, потом притулился к нам и уснул. Перед рассветом его разбудил взводный. Лейтенант кричал сверху:
– Сержант! Почему в чужом окопе? Почему спите?
Отделенный вскочил на колени и, приложив ладонь к виску, доложил:
– Я не спешу, товарищ лейтенант!
– Я спрашиваю, почему спите?
– кричал лейтенант.
– Я не спешу... Я не спешу, товарищ лейтенант, - стоя на коленях по стойке "смирно", молол свое сержант.
– Тьфу ты черт! Одурел совсем. Да поднимись ты, голова!
– Слушаюсь, товарищ лейтенант.
– А сам продолжал стоять на коленях с рукой у виска.
И жалко и смешно. Мы с Колей подняли обалделого спросонья сержанта и помогли ему выбраться из окопа.
Командиры ушли. Через несколько минут сержант вернулся и собрал отделение возле своего окопа, под березами. Он сказал, что скоро придут "катюши" и будут вести огонь с наших позиций. Мы должны соблюдать порядок - сидеть и не высовываться из окопов.
Неужели "катюши"? О них уже рассказывали легенды.
Да, по глухой заросшей дороге подошли три машины. Обыкновенные грузовики, но с задранными над кабиной кузовами, вроде рельсов. Стали в рядок по опушке. Из кабин выскочили очень подтянутые и очень веселые люди.