Одиночество
Шрифт:
Раздраженно Петр Иванович относился к войнам. В японскую он зло смеялся над поражением царской армии. В четырнадцатом, воюя унтером, не верил в победу, а революцию встретил с радостью.
В мае семнадцатого года он поехал в Тамбов и оттуда вернулся с красным бантом на груди и мандатом комиссара волости в кармане. Он вошел в эсеровскую партию — понравилась она ему.
— Наша партия, — говорил он, — за нас стоит, за хозяйственных мужиков! — Ездил на митинги и собрания, научился говорить и слушать, обещать и отказываться от обещаний.
Все эти хлопоты и заботы не мешали
Петра Ивановича выбрали в Учредительное собрание, но большевики учредилку разогнали и крепко взяли в свои руки власть в Питере и в Москве. Еще сидели в Тамбове свои, но дальновидный Петр Иванович знал: недолго они удержатся против большевистской лавины. Но власть комиссара волости пока еще оставалась за ним.
Комиссарский мандат Сторожев ценил очень, жил он за этой бумагой, как за каменной стеной, и, прикрываясь ею, вершил свои дела бесстрашно. Да и кого ему было бояться? Коммунары — на фронте, в Совете — свои, а в ячейке—два-три человека, трепетавшие перед комиссаром.
Весной восемнадцатого года поехал Сторожев к Улусову, устрашил его призраком грядущих перемен и почти за бесценок купил сто заветных десятин у Лебяжьего озера. И тут же отправился в Тамбов оформлять купчую. В Дворики он вернулся помолодевшим: сбылась мечта! — бумаги на землю в кармане, адвокат Федоров обделал дельце тонко, не подкопаешься. Обрадовала его встреча с Булатовым, Антоновым и Плужниковым. Расстались они друзьями.
Сторожев гоголем похаживал по селу, важно улыбался, жал мужикам руки, а разговоры начинал торжественной фразой, вроде: «Мы постоим за мужика российского…», приказывал не безобразничать в имениях помещиков, спас Улусова от многих неприятностей, выручил из беды старого своего друга лесника Филиппа; мужики хотели подпустить ему красного петуха, прижимал их Филипп, чересчур был жаден и жесток.
А в апреле началось!
Приехал в село братец Сергей Иванович, потребовал свою половину избы с крыльцом, потребовал овец, телку… Да что овцы, пропади они пропадом! Власть свою поставил Матрос — так на селе звали Сергея Ивановича, — разную нищую бражку да солдатчину понасажал в Совет и комитет бедноты, а мандат комиссара у родного брата отобрал, не дав ему пикнуть.
К избе Петр Иванович привык и почитал всю ее своей, овец забыл пометить — как их делить? И власть не захотел Сторожев отдавать Матросу и его подручным. Когда же заговорил Сергей Иванович о земле около Лебяжьего, совсем рассвирепел Петр Иванович.
— Отдать? Кому? Пошто? Да разве она мной не куплена? А вот бумаги господином адвокатом писаны, властями утверждены.
Однако бумаги не помогли. Взялись за Петра Ивановича крепенько: землю отняли, половину овец, коров и трех лошадей свели со двора, выгребли зерно из закромов, отняли оружие. И васянинские ребята, наслушавшись Матроса, отказались работать на зятя. Только батрак Лешка Бетин не ушел от Сторожева: как служил, так и остался служить.
Не любил Петр Иванович рвани с Дурачьего конца — так называлась улица, где голь нужду мыкала, а мальчонка ему понравился: смышленый, бойкий, в теле, жрет, поди, немного. Покобенился, поломался для виду, но взял парня. Лешкина мать в церкви за Петра Ивановича три свечки поставила.
Нещадно драл Лешку Сторожев за всякую провинность, да и без провинности попадало, ежели в сердитую минуту подвернется под руку. Лешку мальчишки дразнили Сеченым до тех пор, пока он огромному, старше его лет на пять, Сашке Чикину не разворотил в драке скулу.
Рос Лешка в семье как шестой сын.
Никого из сыновей своих не любил Сторожев так, как младшего Кольку. Старшие все нашли место в хозяйстве, каждый отрабатывал отцовский хлеб. Росли в отца, хозяйственные, большие парни, крепкие работники. Глаза у всех быстрые, руки проворные, жадные.
— Роди, роди, мать, больше, — говорил Петр Иванович жене. — Эк ты у меня какая гладкая!.. Роди сынов — работников. С голоду в старости не помрем. У кого-нибудь угол сыщем.
Рожала Прасковья быстро, с какой-то грозной поспешностью.
— Точно пули вылетают, — смеялся Петр Иванович. — Ну и силища у тебя, мать, в нутре.
А вот Колька трудно рожался. Прасковья лежала посиневшая, широко раскрыв глаза, страдальчески вздрагивали губы, и тело извивалось в страшных муках.
Оттого ли, что пал духом Петр Иванович, оттого ли, что дрожало что-то внутри за жену, только когда Колька с пронзительным криком, ослепленный холодным, блистающим декабрьским днем, вышел из материнского чрева, Сторожев забыл сказать обычные слова о новом работнике, и впервые настоящей отцовской радостью наполнилось его сердце.
Угрюм был Петр Иванович дома, угрюм и молчалив. Лишь один Колька синими глазами и безмятежным смехом скрашивал молчаливые дни отца. Он залезал порой к отцу на колени, щекотал неуклюжей ласковой ручонкой его щеки, захлебываясь, смеялся, когда отец донимал его колючими усами. Он был, как котенок, мягкий, ласковый. Подойдет, бывало, к отцу, запрокинет голову — и вот гляди не наглядишься в его синие глаза: так там безмятежно и тихо, как в лесной заводи, куда не забираются ни ветер, ни буря, где лишь светит солнце и кивают вверху зелеными гривами деревья.
Почему-то больше всех любил Колька батрака. И Лешка любил Кольку, возился с ним, выучил ездить верхом на лошади, и в четыре года мальчишка, ухватившись за гриву, скакал на ней, и она словно понимала, кто сжимает ее бока хрупкими маленькими ножонками. Быть может, зная об этой любви, Сторожев и не прогнал со двора Лешку, когда услышал, что брат его Листрат подался к большевикам.
И Лешка не ушел от Сторожева, словно ничего не случилось, словно бы все шло по-старому. По-прежнему работал он за троих, был весел, слонялся по улицам, загонял девчат в ометы.