Одинокий волк
Шрифт:
Я знал, что эта судьба, месяцем раньше — годом позже — меня не минует; безмятежность моей жизни в лощине притупила мой страх. Меня занимали размышления о мотивах моих поступков, я радовался своей изобретательности, больше оглядывался назад и не смотрел вперед. А собственно, впереди у меня ничего и не просматривалось — ни деятельности, ни целей; просто уцепился и продолжал держаться за то, что есть, — вот за эту расщелину. Мне суждено было бежать и жить на этой земле, но рано или поздно не одна свора, так другая должна была загнать меня в землю, а другой такой глубокой и хорошо укрывающей земли больше нигде нет.
Стало очевидным: если мне оставаться там, где я есть, надо решительно
Сразу приступил к работе. С северо-запада на холмы налетел ураган, принесший грозовые тучи и проливной дождь с резкими порывами ветра; казалось, все небо пришло в движение и опустилось на землю. Дождь мне был на руку: он смыл все мои следы и помешает двум в машине начать разыскивать меня, пока не улучшится погода.
Восточная полоса изгороди, под которую уходила моя нора, была широка, как дом, и пройти ее было нельзя ни летом, ни зимой. Западная изгородь, служившая границей вспаханного поля, не могла поглотить такую площадь земли и служила лишь тонкой завесой. Я укрепил местами плетень, избавившись таким образом от палок моей платформы и кучи лишнего хвороста. Ветки остролиста и сучья терна, спрятав срубленные концы, я рассовал по восточной изгороди. Сильно утоптал землю над ямой своей свалки, а потоки воды, стекавшей по дну лощины, покрыли пол и ямку ровным слоем сухого папоротника и красного песка. Затем я закрылся в своей берлоге, предоставив дождю смыть мои следы. Мокрую одежду, в которой я работал, высушить уже было невозможно.
Всех следов уничтожить не удалось. Крапива и папоротник были истоптаны, но вся лощина была наполнена осенними обломками, следы моих топтаний и перетаскиваний были не столь явны. Еще оставался, правда, некий слабый запах. Хуже всего было то, что на внутренней стороне ели были вырублены ступеньки, замаскировать которые было невозможно. Если у того человека, что был готов прийти за мной в укрытие, был наметанный глаз, а он был наблюдательным, моя лощина не могла не показаться ему подозрительной; но, надеялся я, свои подозрения он сочтет пустыми и подумает: неважно, жил я тут между изгородями или не жил, я ушел на пустоши и умер там от раны.
Дверца была замаскирована безупречно; вокруг нее я насажал те же травы, что были прикреплены на ней, и никто не мог сказать, какие растения засохли в родной земле, а какие — в клее на дверце. Несколько длинных стеблей плюша свисали на дверцу с живой изгороди.
Впредь моим выходом оставался один дымоход. Его диаметр на участке крепкого песчаника был достаточным, чтобы мне протиснуться; оставалось расширить последние десять футов земли и раздробленного корнями растений камня. Эту работу я выполнил в тот же день — работу кошмарную, при болях в руке, при этом я сокращал и сокращал минуты отдыха. Мне стали сниться корни, камни и вода, которые меня заваливали и заливали; я просыпался и снова брался за работу, полуголый, перепачканный землей, потерявший облик и разум человека. Думается, что временами я работал не просыпаясь. Тогда я впервые впал в полубредовый и вместе с тем обычный сон, потом это стало моим обычным состоянием.
Когда после ночного сна я проверил свой тоннель, он показался мне довольно странным. Я не пытался перерубать корни толще большого пальца руки, а обходил их. В одном месте мне пришлось прокапывать тоннель в сторону от дымохода, а потом снова выводить его назад. И все это шло мне на пользу, хотя кривизна лаза требовала извиваться при выходе и входе, зато корни служили как бы ступенями лестницы, а углубления выемки — отстойником для
Боже! Когда вспоминаю эти часы копания в кромешной темноте, я испытываю счастье, несмотря на всю эту грязную и будто совсем не продвигавшуюся работу. Мне нужно было что-то делать, хоть что-то. Когда работа даже снится, тебя не мучают кошмары. А вот когда кошмары снятся один за другим, человек теряет ощущение реальности, он не в состоянии различить свои представления и представления, какими живет остальной мир.
Сегодня я посмотрел на себя в зеркало, ожидая увидеть на нем отпечаток переживаний, какие поразили меня, когда я впервые взглянул в зеркальце рыбака. Мне хотелось найти в лице утешение, хотелось надеяться, что мучения минувших дней его облагородили. Я увидел глаза, забитые грязью, с волос и бороды сыплется эта кроваво-красная земля, кожа поблекла и раздулась, как у раздавленного дождевого червя. Увидел маску зверя в своей берлоге, испуганного, настороженного.
Но я не должен предвосхищать события. Чтобы сохранить здравомыслие, надо все расставить по своим местам. В этом цель моей исповеди: рассказать все по порядку, соблюдая смысл и точность событий, — восстановить характер того человека, с его дерзостью, с его ироничностью, с его изобретательностью. Описывая того человека, я становлюсь им.
Стрелял в меня на речке Куив-Смит. Я уверен в этом по его последующему поведению и характеру, которые свойственны человеку (это я знаю, как старая, пережившая всех лиса знает особенности и повадки выслеживавшего ее охотника), терпеливо поджидавшему меня у коляски, окликнувшего меня по имени и заставившего повернуться.
Два дня я поправлялся после ранения, легкого само по себе, но осложненного спешным и тяжким трудом. На третий день я вылез из дымохода и пополз от куста к кусту вдоль края изгороди восточного пастбища и добрался до заросшего плющом дуба внизу лощины. Дуб почти весь засох и служил райским местом для диких голубей. С вершины дерева долина Маршвуда раскрывалась передо мной как на карте, и просматривался двор фермы Паташона.
Пат и Паташон — так я называл своих двух соседей. Я, как злой дух, незримо витал между ними, был подробно осведомлен об их жизни и характерах, но их истинных имен не знал. Пат, владелец стада коров, пасшихся на выгоне за восточной оградой, — высокий и тощий молодой человек, с изборожденным морщинами загорелым лицом, с привычкой что-то бормотать про себя и разумом, озлобленным скверным домашним сидром. Его маленькое стадо толком и прокормить его не могло; но у него была деятельная жена, державшая много отличной домашней птицы, которая, судя по всему, и служила главным источником дохода их фермы. С другой стороны, она и плодовита была, точно курица-несушка. У них было шестеро детей с запросами не по карману. Я сужу по тому, что, собирая ежевику, они одновременно сосали конфеты.
Паташон, владевший западной изгородью и большой серой фермой, — коренастый, краснолицый старый негодяй, всегда ходивший или с ружьем, или с дубиной из ясеня. Его гладкая речь на дорсетском наречии нравится его работникам и, как думаю, часто звучит на разных местных собраниях. Земля Паташона проходит за краем моей лощины и вокруг всего холма, так что пастбище Пата — это анклав внутри владений Паташона. Теплыми вечерами он ходит вдоль своей изгороди в надежде подстрелить кролика или дикого голубя, но все его выстрелы были нацелены только на Асмодея. Старый браконьер был слишком быстр: все, что Паташону удавалось, это пулять туда, где кот должен быть, но где его никогда не было.