Одна – здесь – жизнь
Шрифт:
– Товарищи, первый выступит (подчеркнутая пауза) поэт Цветаева.
Стою, как всегда на эстраде, опустив близорукие глаза к высоко поднятой тетрадке, – спокойная – пережидаю (тотчас же наступающую) тишину. И явственнейшей из дикций, убедительнейшим из голосов:
Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет…
И вот потомки, вспомнив старину:
– Где были вы? – Вопрос, как громом, грянет,
Ответ, как громом, грянет: на Дону!
– Что делали? – Да принимали муки,
Потом устали и легли на сон…
И в словаре задумчивые внуки
За словом: долг напишут слово: Дон.
Секунда пережидания и – рукоплещут. Я,
Произнося, вернее, собираясь произнести некоторые строки: («Да, ура! За царя! Ура!») я как с горы летела. Не произнесла, но сейчас – уже волей не моей, а стиха – произнесу. Произношу. Неотвратимость.
Стих, оказавшийся последним, был и моей, в тот час, перед красноармейцами – коммунистами – курсантами – моей, жены белого офицера, последней правдой:
Кричали женщины ура
И в воздух чепчики бросали…
Руку на сердце положа:
Я не знатная госпожа!
Я – мятежница лбом и чревом.
Каждый встречный, вся площадь – все! —
Подтвердят, что в дурном родстве
Я с своим родословным древом.
Кремль! Черна чернотой твоей!
Но не скрою, что всех мощей
Преценнее мне – пепел Гришкин!
Если ж чепчик кидаю вверх, —
Ах! не так же ль кричат на всех
Мировых площадях – мальчишки?!
Да, ура! – За царя! – Ура!
Восхитительные утра
Всех, с начала вселенной, въездов!
Выше башен летит чепец!
Но – минуя литой венец
На челе истукана – к звездам!
В этом стихе был мой союз с залом, со всеми залами и площадями мира, мое последнее – все розни покрывающее – доверие, взлет всех колпаков – фригийских ли, семейственных ли – поверх всех крепостей и тюрем – я сама – самая я.
– Г-жа Цветаева, достаточно, – повелительно-просящий шепот Брюсова. Вполоборота Брюсову: «Более чем», поклон залу – ив сторонку, давая дорогу —
– Сейчас выступит товарищ Адалис.
Товарищу Адалис в тот вечер, точнее, в тот месяц ее жизни, выступать совсем не следовало, и выступление ее, как всякое пренебрежение возможными,
На смену Бенар – элегическое появление Мальвины. У нее был альбом, и поэты вписывали в него стихи – не какие-нибудь, и не какое-нибудь, – мне посчастливилось открыть его на изысканно-простом посвящении Вячеслава. («Вячеслав» не из короткости с поэтом и не из заглазной фамильярности – из той же ненужности этому имени фамилии, по которой фамилия Бальмонт обходится без имени. Вячеслав покрывает Иванова, как Бальмонт Константина. Иванов вслед за Вячеславом – то же, что Романов вслед за монархом – революционный протокол.) Итак, перед входящим во вкус залом элегическая ручьевая ивовая Мальвина. – О чем? – О ручьях и об ивах, кажется, о беспредметной тоске весны. (Брюсов, Брюсов, где же пресловутые любовь и страсть? Я – Белую Гвардию, Адалис – описательное, Бенар – машины, Мальвина – ручейки (причем всё, кроме меня, неумышленно!). Уж не есть ли ты сам – та женщина в единственном числе, и не придется ли тебе, во оправдание слов твоих, выступать после девяти муз – десятой?)
Стихов лихорадочной меховой красавицы мне услышать не довелось – не думаю, чтобы кокаин располагал к любовному, – дослушав воркование Мальвининых струй, пошла проведать тотчас же по выступлении исчезнувшую Адалис. Когда я вошла, товарищ Адалис лежала на скамейке, с вострия лакированной туфельки по вострие подбородка укутанная в подобие шубы. Вид был дроглый и невеселый. «Ну, как?» – «Всё читают». – «А В<алерий> Я<ковлевич>?» – «Слушает». – «А зал?» – «Смотрит». – «Позор?» – «Смотрины».
Закурили. Зубы тов. Адалис лязгали. И внезапно, сбрасывая шубу: «Вы знаете, Ц<ветае>ва, мне кажется, что у меня начинается». – «Воображение». – «Говорю вам, что у меня начинается». – «А я говорю, что кажется». – «Откуда вы знаете?» – «Слишком эффектно: вечер поэтесс – и… Вроде папессы Жанны. Это бывает в истории, в жизни так не бывает». – Смеемся. И через минуту Адалис певуче: «Ц<ветае>ва, я не знаю, начинается или нет, но можете вы мне оказать большую услугу?» – Я, что-то чуя: «Да!» – «Так подите скажите В<алерию> Я<ковлевичу>, что я его зову – срочно». – «Прервав чтение?» – «Это уж – как хотите». – «Адалис, он рассвирепеет». – «Не посмеет, он вас боится, особенно после сегодняшнего». – «Это ваше серьезное желание?» – «Serieux comme la mort» [145] .
Вхожу в перерыв рукоплеска собольехвостой, отзываю в сторону Брюсова и, тихо и внятно, глаза в глаза: «Товарищ Брюсов, товарищ Адалис просит передать вам, что у нее, кажется, начинается». Брюсов, бровями: «?» – «Что – не знаю, передаю, как сказано, просит немедленно зайти: срочно».
Брюсов отрывисто выходит, вслед не иду, слушаю следующую, одну из тех, что испарились. (Кстати, нерусско сть имен и фамилий: Адалис, Бенар, Сусанна, Мальвина, полька Поплавская, грузинская княжна на «или» или «идзе». Нерусскость, на этот раз совпавшая с неорганичностью поэзии. Совпадение далеко не заведомое: Мандельштам, например, не только русский, но определенной российской поэтической традиции – поэт. Державиным я в 1916 г. его окрестила первая: