Одна жизнь
Шрифт:
– Да вы разве то помните?
– В ней все разрасталось чувство освобождения от гнетущей тяжести, как бывает в страшном сне, когда в подземной темноте и отчаянии ты не можешь бежать от зловещих преследователей и вдруг совершается благодатный перелом, каменные стены начинают таять, ножи злодеев делаются мягкими, тебя охватывает ни с чем не сравнимое чувство радостного освобождения.
– Да неужели вы это можете помнить? Такие глупости! Такие глупости...
– радостно повторяла Леля. Они шли рядом, быстро, не замечая, что почти бегут...
– неправду говорите, ничего вы не можете помнить!
Они уже вышли на набережную и поднимались в гору. Колзаков, мучительно запинаясь,
– А вы как это... приехали?.. Куда?..
Она беспечно, закинув голову, смотрела на вершину дальней горы.
– Так. Никуда... К вам.
Бесприютная жизнь началась у них с этого дня. Встречаясь с утра, они до ночи торопливо шли, держась за руки, куда-то по тропинкам, по булыжным улицам, круто спадавшим с гор, точно застывшие каменные водопады. Волны пушечными ударами бухали в каменную стену набережной, взлетали белыми водяными взрывами. Все кипело, металось, ежеминутно менялось - в природе шла какая-то гигантская работа, так и чувствовалось, что готовится что-то, вот-вот должно произойти, и они сами не находили себе места, шли и шли, спешили и, сделав громадный круг, возвращались на прежнее место, и снова у них перед глазами мотались, раскачиваясь на ветру, гибкие хлысты кипарисов, и ветки больших деревьев в смятении кидались из стороны в сторону, точно испуганные животные, прижимая зеленые уши, и опять внизу море било пушками в камень, и облака, цепляясь за горы, мчались спеша, путаясь и расползаясь на бегу...
И потом тут, на горе, был первый в их жизни общий дом. Первая крыша, первое окно и дверь с крючком из согнутого гвоздика. Первый общий стол с керосиновой лампой, общее тепло от печки и от общего одеяла и общий хлеб...
Скоро дорожки, спускавшиеся к городским улицам, размокли, стали почти непроходимыми. Даже за хлебом они спускались не всякий день, жили отрезанные ото всего мира, счастливые всем: прикосновениями, запахом дыма, каплями воды, шлепавшими на земляной пол с крыши, совсем новым запахом ветра после утихших дождей, счастливые открывшейся им способностью все чувствовать так, точно они - первые люди на земле - встречают первую земную весну.
Бушевал штормовой ветер, сбивая косые полосы дождя, швырял их об стену дома, и дождевая вода гремела в трубе всю ночь и весь день напролет, и только к вечеру все утихло.
И уже поздним вечером, когда в горах наступала ночь и зажигались огоньки, журавлиная стая, весь день изнемогая боровшаяся с ветром над морем, увидела знакомые очертания берегов, куда ее вел, тяжело махая большими крыльями, вожак, и громко закричала в вышине от радости.
Леля торопливым шепотом рассказывала Колзакову все, что, ей казалось, она видела: "Ты понимаешь, какая радость. Подумай, как долго, как страшно им было лететь под дождем против ветра, не видя берега, над темными волнами. И как они, бедные, закричали!.."
...Время для них совершенно перестало двигаться: рассвет медленно раскалял полоску неба над морем, она разгоралась все пламеннее, и наступал и проходил день, длинный, солнечный, дожди кончились, кажется, навсегда - и солнце уходило, коснувшись скалы, похожей на постамент памятника; затихали птицы, сходившие с ума целый день; поднимался теплый ветерок, сильнее пахли сады и целые поляны цветущих кустов, и в темноте все только дожидалось рассвета, чтобы проснуться, громко закричать, запеть, распустить лепестки, распахнуть окна, закурить сизые дымки над бедным человеческим жильем среди роскошных магнолий и каштанов. И казалось, что это вовсе не новый день пришел, а опять вернулся радостный вчерашний.
Потом однажды, окольными путями, пришло письмо от Кастровского. Она уехала из Москвы,
Это письмо, от которого прежде она на крыльях бы взлетела, она прочла с досадой. Она сама удивилась. Первая мысль была: чтоб не узнал Колзаков. Зачем ему знать, что она чем-то "жертвует". Ничем она не жертвует. Она хочет быть счастлива и останется счастливой, чего бы это ни стоило.
В конце концов ее голос стал представляться ей врагом, подавленным и все-таки опасным, который таится в ней самой и может вырваться и разрушить ее счастье.
Даже когда соседи, которые иногда приглашали их на праздники в гости, пели за столом хором, она сидела и только улыбалась. Суеверный страх заставлял ее молчать.
Названия газет Колзаков давно уже мог различать, и вдруг однажды он без запинки прочел вслух и заголовок статьи, крепко провел ладонью по лбу, медленно начал читать дальше, сбился, заморгал, снова, вглядевшись, верно прочел несколько мелких строчек и, отбросив газету, обернулся к Леле. Она бросилась его обнимать, еле дыша от пережитого волнения и чуть не плача от радости, благодарно целовала его глаза.
Таким чудом было то, что зрение к нему возвращалось, что в ту минуту они, кажется, совсем не понимали смысла прочитанных строк.
Потом однажды утром Леля шла, спускаясь с горы, в город за хлебом.
Слепило утреннее солнце, гравий хрустел под ногами, сильно пахло какими-то душистыми листьями, и желобки по краям дороги были полны осыпавшихся цветочных лепестков. И по этой дороге мимо двориков, где на клумбах, обложенных белыми камушками, целыми снопами стояли высокие ирисы, шла навстречу Леле старушка с двумя тугими кислородными подушками. Низко согнувшись, глядя себе под ноги, она очень медленно поднималась в гору. И то, что она нисколько не спешила, потому что и не могла спешить на своих старых ногах, обутых в домашние мягкие туфли, и то, что подушек было две, и то, что кругом все так цвело и пряно пахло, щебетало и жужжало на лету и далеко внизу сквозь густую зелень просвечивало белесо-синее от зноя море, все это вдруг показалось Леле ужасным: старая женщина знала, что одной подушки будет мало, и сразу несла из города вторую, повинуясь долгу верности, или любви, или сострадания. Упорно и слабо шагала, не пытаясь спешить, зная, что все равно будет что будет, только надо сделать до конца все, что она в силах сделать...
Леля услышала, как, тревожно и любопытно глядя старушке вслед, какие-то женщины, выглядывавшие из калитки, говорили: "Сенофонтова!.."
Она об этом тут же позабыла, и только спустя некоторое время, когда сосед-грузчик зашел к Колзакову и сказал: "Тут в переулке у старухи одной сын помер. С горки на руках нужно донести до шоссе, поможем, что ли?" Колзаков стал собираться и спросил, кто помер, и тут Леля опять услышала: Ксенофонтов...
Они пошли все втроем. У домика Ксенофонтовых с крыльца свешивались пышные гроздья глициний. Соседские восковые старушки теснились, заглядывая в двери с неудержимым детским любопытством, с каким малыши заглядывают в двери школы, куда им скоро предстоит пойти.