Одолень-трава
Шрифт:
росло могуче, ширилось, и красное знамя горело, звало:
Это есть наш последний и решительный бой!С пароходов спускали трапы: белые высаживали десант.
У часовни замолкла пушка, отвечавшая на огонь врага, и Виноградов
Штабеля дров. Кровью марая зеленый лужок, тащится батареец, раненный в ногу.
— Товарищ Виноградов, здесь опасно.
— Знаю, — бросил на ходу комбриг, бормоча сквозь зубы: — Я им всыплю!
Первый выстрел снес трубу парохода белых. Клубы дыма заволокли палубу. Десантники заметались, осыпаемые осколками. В панике многие солдаты прыгали в воду, другие устремились к кустам. Комбриг стрелял метко. Прямое попадание разворотило корму второго судна. Пароход ткнулся в берег, в его трюмы хлынула вода.
— Печет? — шептал комбриг. — То ли еще будет!
Один он действовал за весь орудийный расчет.
Белые сосредоточили огонь по часовне. Снаряды рвались близко. Деревянное строение качалось, из пазов сыпался мох.
Виноградов приник к оружию, ловя в прицел кустарник, где залегли десантники. Очки отпотевали, и это досаждало больше, чем визг осколков. Пули оставляли на щитке орудия вмятины.
Из-за речного мыса воровато выдвинулся острый, щучий нос канонерки.
Мигнул проблеск — яркий, слепящий.
Разверзлась земля, пошатнулась, дохнула в лицо комбрига удушливо и жарко…
Глава XIV
Когда воюют деревья
Из деревни в деревню кочую. Где ночь проведу, где две. Приютят, то я и домовница, пряха-рукодельница, и нянька, с малыми ребятами пестунья. Мамины все заветы, ее ученье: от безделья руки виснут, губы киснут.
На закате пастух с барабанкой — деревянной звонкой дощечкой, которую носят на груди и бьют в нее палочками, прогоняя скот, — вел по улице стадо.
— Ксы-ксы! — окликала я у отпертых дверей хлева. — Чаки-чаконьки! Домой, чаконьки, домой.
Корова, хвост дугой, драла задала вдоль посада — вот тебе и «ксы-ксы». Овцы врассыпную — вот и «чаки-чаконьки». Чужая я, не признает меня скот.
У пастуха сивая бороденка насквозь просвечивает. На голове колпак — в нем дед похож на гриб мухомор.
Помог мне старый загнать скот в хлев, одной бы не справиться.
— Спасибо, дедушка.
— Тебя спаси бог, — ответил он. — Погоди-ка, отец-то навещает?
Я сделала вид, будто не расслышала. Торопилась в избу: пресница ждет пряху.
— Пряду, дедушка, — отступая к дверям, кланяюсь я. — Хорошо платят.
— И-и-и, — заподмигивал дедко. — Я понятливый! А событие до того ли интересное: в волости
Забывшись, шумел «мухомор» на всю улицу:
— Была мне медаль на ленте и полный кавалерский почет. Урядник вставал во фрунт и делал под козырек.
Смех и грех с ним. Ему бы на печи кости греть, да сыновья на германской войне побиты, нужда прибила наняться в пастухи.
Пастух из деда одно название. Распустит стадо старый и бродит по хуторам: до новостей повадлив, что до зерна курочка-скороклюйка.
— Вот мы как турок-то, — взялся дед батогом приемы выделывать, как ружьем. — Штыком их под дыхало!
У соседней избы прясло изгороди коровы рогами завалили, овцы капусту топчут — «мухомор» шумит:
— Каманы — те же турки, истинный бог. На своей земле мы при них чужие. Вчера старуха в церкву затеяла сходить. До Раменья не пустили. Патруль… да-а! Подавай, говорят, удостоверенье личности. Ни стыда, ни совести у злыдней: откуль у бабки моей личность возьмется, небось не молоденькая!
Папаха на столе, верх прожжен стрельнувшим из костра угольком.
— Каманы блиндажи строят, доброе это знамение, — с торжеством отец по столу пристукнул ладонью, — Зимовать собрались! А помнишь: через месяц обещались быть в Москве? Пока что сами в землю зарываются, подоспеет срок — мы их будем зарывать.
Он бодрится. Осунулся, исхудал. К шинели пристали хвойные иглы, пахнет от шинели дымом и болотом. Он выглядит усталым донельзя и бодрится.
— Погоди, еще научим их на тележный скрип вздрагивать!
Конечно, тятя. Нет сомненья, научим: кто — в лесу скрываясь, кто — за прялкой сидя.
Вести доходят — хуже некуда. Под Петроградом белые, на Дону и Волге белые, в Сибири белые. И везде свои «каманы»: во Владивостоке — японцы, на Кавказе — турки, на Украине и в Белоруссии — немцы… Весь мир на Советы ополчился!
— Дело наше чистое, дочка. За свою землю стоим. Что наше, то свято.
Не береди душу, тятя, раз твоего осталось елка вместо кровли и костер вместо родного очага.
— О чем тебя Овдокша просил, когда в ходку до Городка направлялись с Ольгой Сергеевной?
Мимоходом, будто о чем незначащем, пустяковом, спросил отец и взялся скручивать цигарку. Руки выдали. Дрогнули пальцы, табак просыпался на шинель.
— Гостинцы в узелке подал, — сказала я твердо. — Надеялся, Пелагею мы увидим. В тюрьме, конечно.
— А Пахолков? Записочку или что-нито на словах кому передать?
Тятя, тятя… Ну-ка, родной дочери чинит допрос!
— Сиди-и… — брови отца сдвинулись. — Не вскидывайся, горячка своенравная.