Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Шрифт:
Бенедиктова по-настоящему глубоки. Не прервалась эта традиция и в 20 веке. Элиот, Бенн, Борхес, Милош создали выдающиеся образцы
философской лирики. В русской поэзии глубокими мыслителями были Хлебников и Мандельштам, Максимилиан Волошин, философична поэзия
позднего Пастернака, Заболоцкого, Штейнберга. Бродский сразу же заявил о себе, как поэт философского направления: достаточно назвать
такие стихи, как «Большая элегия Джону Донну», «На смерть T. С. Элиота». Даже в такой вещи,
«остранена» игрой, а начиная с книги «Конец прекрасной эпохи» поэзия его становится все более и более медитативной. Во многих стихах он
обращается к философии непосредственно, названия говорят сами за себя: «Развивая Платона», «Из Парменида»… Среди наших современников,
на мой взгляд, в этом отношении выделяется поэзия Владимира Микушевича, Ивана Жданова, Ольги Седаковой.
В книге «Элегии», состоящей из двух частей, одна из которых написана в России в 80-е гг., а другая в эмиграции, я попытался выразить свое
отношение ко времени-пространству, бытию, а для поэта все это неизбежно связано с проблемой языка и творчества. Слово, творчество —
словотворчество — может разбудить «призраков рой», художник, впервые осознавший свою силу, человек играющий, преодолевая препятствия
пространства, испытания времени, превращается в человека страдающего. Художник, подобно древним мореходам, должен провести свой
корабль между Сциллой самозабвения и Харибдой безучастности. На создавшем лежит ответственность за созданное им, поэтому нельзя
полностью отдаваться воле волн, течению воображения — «дар Божий не дается даром». Странствия в пространстве сродни странствиям духа.
Испытания духа — и безотзывностью, и соблазнами — сродни тем испытаниям, которые пришлось испытать Одиссею — ему не случайно
посвящена одна из элегий II части «Не зря он плакал о своей Итаке…», как не случайна и следующая за ней:
Чужие мальчишки кричат за окном на чужом языке,
чужие пожарники едут чужие пожары тушить,
и радость чужая сегодня чужой переступит порог,
и даже беда на себя не похожа в пределах чужих.
У мира — богатства, соблазны, у мира чудес закрома,
а странник проходит по миру пришельцем в аду и в раю,
да, нищие духом не ищут сокровищ на этой земле,
но стынут озябшие корни, дрожа на весу.
Только пройдя через «огонь агоний» и поняв, что «пережитое принадлежит нам не больше, //чем книга, снятая с полки, или фильм, снятый
не нами» можно понять, что «существенно не место пребыванья — // существованья нашего уместность, //то, призваны к чему, должны
исполнить: //исполниться заботой бытия». Подобное утверждение вполне в духе Хайдеггера, считавшего, что человек проявляет себя лишь в
бытии,
время, которое «под неизбывным гнетом злобы дня// дробится, распадаясь на осколки», — исцелять его «настоем памяти, на разнотравье//
целебном языка, его корнях// настоянном…» И только выдержав испытание, можно надеяться на то, что «исцелит и время и тебя// целительная
цельность языка». Однако преодоление препятствий — не самоцель, но лишь возможность увидеть новые перспективы, стремясь
…к началу постиженья в то,
что начинает лишь осуществляться:
не вещь, но образ, облик, лик любви
мерцает в озере — зерцале созерцанья,
где облако догадок, словно дым,
вуалью обволакивает тайну.
С тех пор, как в 1995 году книга «Элегии» была опубликована, я написал немало новых элегий, появился как бы новый цикл, который я
условно назвал «Новые элегии». Так что я обращаюсь к этому жанру на протяжении всей своей жизни и, даст Бог, продолжение еще последует.
19. НК: Как вы определяете связь пространства и времени и каково влияние Хайдеггера на ваше творчество?
Я.П.: Меня давно волнует этот вопрос, я написал несколько работ, посвященных тому, какое значение имеет время-пространство для
творчества отдельных поэтов — Хлебникова, Мандельштама, Элиота, Бродского, Борхеса и других, а также рассматриваю поэзию в целом с этой
точки зрения. Вначале я шел в своих критических работах от Бахтина, от его хронотопа. Бахтин ведь разработал эту идею только на материале
прозы, говорил о романном времени, в то время, как в поэзии время еще более емкое, сжатое: в уже упоминавшемся мной стихотворении
Пушкина «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —/ Летят за днями дни, и каждый час уносит/ Частичку бытия…» — вся человеческая жизнь,
«точка пересечения времени с вечностью», если воспользоваться выражением Элиота, — наше земное дробящееся время на фоне времени
неделимого. Если определять поэзию с точки зрения времени-пространства, то в узком смысле слова я бы сказал, что на «пластическом
пространстве стиха», как любил говаривать Аркадий Акимович Штейнберг, разыгрывается драма бытия, время очищается от злободневности,
становится цельным, исцеляется, а язык обретает новую жизнь. В широком же смысле, в этом вопросе теперь я более следую за Хайдеггером,
нежели за Бахтиным, в особенности же за его мыслью, высказанной в работе «Что такое метафизика»: «Если время каким-то еще потаенным