Охота Полуночника
Шрифт:
— Я не буду заставлять тебя рассказывать мне. Ты скажешь, когда захочешь сама.
Я положила голову ему на плечо.
— Поспи, — сказал он. — Поспи рядом со мной, Морри. Я не дам тебе упасть.
Глава 2
Узнав от Бенджамина об отцовском предательстве, я тотчас же отправил письмо матери и тете Фионе, в котором просил, чтобы они были готовы принять нас в своем доме через две недели.
Бабушка Роза очень хотела, чтобы я и ее пригласил с собой, и я постарался отказать ей достойно: ведь, присоединись она к нам, мама бы с меня голову сняла.
Вот последние слова бабушки, обращенные ко
— Джон, ты всегда был умным ребенком, но никогда не был добрым. В этом отношении ты пошел в мать.
— Мне искренне жаль, бабушка. Я бы хотел быть лучшим внуком. И заверяю тебя, если бы я мог остаться в Португалии, я был бы таким. Жестокость не входит в мои намерения.
— Она никогда не входит ни в чьи намерения, Джон.
У Луны Оливейра не осталось родственников, поэтому в канун дня Святого Иоанна я отправился к ней домой, чтобы предложить приехать к нам в Англию, когда мы там устроимся. Ненадежная политическая ситуация в Португалии заставляла меня считать, что лучше нам всем убраться оттуда, по крайней мере на ближайшее будущее.
— Ах, Джон, такой старой перечнице, как я, поздно сниматься с места, — вздохнула она.
Я пытался с ней спорить, но она все твердила что это невозможно. Тогда я поблагодарил ее за все доброе, что она и ее сестра сделали для меня; это очень-очень много для меня значило.
— Вы спасли мою жизнь, найдя сеньора Жильберто, чтобы учить меня, — сказал я.
— У нас никогда не было детей, но был ты, Джон, и обе мы — Граса и я — бесконечно благодарны этому, — ответила она, и я заплакал.
На борту парохода я проникся ощущением смерти. Безумная мысль, что папа, быть может, жив и просто прячется от нас, потому что ему стыдно, заставляла меня хранить молчание. Я знал, что это не может быть правдой, но все равно не мог до конца смириться с его смертью, даже после всех этих лет. Ко мне подошли мои дочери, мы взялись за руки и смотрели, как тает на горизонте наш дом.
В Лондон мы прибыли третьего июля, после полудня. Мама и тетя Фиона были в таком радужном настроении, так взволнованы нашим приездом, что прыгали вокруг нас, как школьницы, и задавали бесконечные вопросы, не дожидаясь ответов.
Наши разговоры в первые дни проходили немного истерически и довольно забавно, что очень меня радовало, потому что помогало скрывать мою тревогу.
Синие глаза Фионы сияли.
— Не могу поверить! — то и дело восклицала она. — Они и вправду такие красивые пташки! Почему их пухлястые перышки исчезли!
— Что такое пухлястые? — спрашивала Эстер.
— Пушистые, — отвечала мама.
— А пташки?
— Девочки.
— Дайте мне хорошенько посмотреть на вас! — восклицала Фиона и отодвигалась подальше от дивана, чтобы окинуть нас всех взглядом.
— Ты пугаешь детей, когда так пристально смотришь на них, — шутила мама.
Фиона подергала седые волосы, уложенные в узел. Она снова прошептала красивые пташки,и глаза ее наполнились слезами. Потом она все же сказала маме то, что, надеялся я, она не скажет:
— Если бы Джеймс был здесь, чтобы увидеть вас всех.
Мать выглядела прекрасно. В тот первый день она надела аметистовые сережки и жемчужное ожерелье, которые я помнил еще по своему детству. Она объясняла свою уверенность в себе Лондоном, в котором чувствовала себя, как дома, и где могла не скрывать то, что она еврейка.
Фиона соглашалась, что поразительное разнообразие Лондона
Я же считал, что перемениться матери помогла в основном сама тетя Фиона, которая не придавала никакого значения тому, что другие — и особенно мужчины! — думают о ней. Она одевалась так, как ей хотелось, говорила то, что думала, а если кому-нибудь это и не нравилось — ну и черт с ним!
Ну, и последней причиной того, что моя мать, наконец, обрела покой, был ее переезд в Англию, за тысячу миль от критики ее собственной матери. Разумеется, мы поговорили с ней о бабушке Розе. Я предложил ей подумать о том, чтобы пригласить бабушку подольше погостить у нее, но мать возразила:
— Джон, все, что требовалось моей матери — твое сочувствие. Она и мои братья постоянно воевали со мной, так пусть теперь наслаждаются обществом друг друга.
Наконец-то мама поведала мне о том, что вызвало трещину в их отношениях, и каким образом ее глубокая привязанность к Виолетте и даже к Даниэлю была связана с ее прошлым.
Когда ей было всего четырнадцать лет, ее учитель музыки начал прикасаться к ней неподобающим образом.
— Я была напугана и смущена, — рассказывала она. — Я смотрела на него, как на Бога — он так дивно играл! И я всегда ему доверяла. И то, что он предал меня так… таким ужасным образом, отняло у меня веру очень во многое.
— И как ты поступила?
— Я решила, что лучше всего молчать, но на следующем уроке он сделал то же самое. После его ухода я все рассказала матери, но она обвинила меня в том, что я флиртую со взрослыми. Она заявила, что если он и трогал меня так неприлично — во что она не очень-то хотела верить на основании моих слов — то только потому, что я его поощряла. Чтобы наказать меня, она навсегда запретила мне брать уроки музыки у любого другого учителя. Джон, ты знаешь, как я люблю играть на пианино. Сердце мое было разбито, я едва не погибла.
— Но это еще не все, — продолжала мама, прижав руку к груди и пытаясь успокоить дыхание. — Бывший учитель начал рассказывать обо мне гадкие сплетни, говорить, что я — мерзкая испорченная девчонка и пыталась его соблазнить.
Содрогаясь, она рассказывала, что соседи стали относиться к ней, как к «еврейской шлюхе-лгунье».
— И ты перестала брать уроки музыки?
Мама лукаво усмехнулась.
— По-моему, ты знаешь меня лучше, Джон. Я сама нашла учителя и два года тайно занималась с ним. Его звали Хуан Висенте, да благословит Господь его память. Он вообще не брал с меня платы. Он говорил, что, когда я стану богатой и знаменитой концертирующей пианисткой, я смогу с ним расплатиться. Но однажды один из моих ненаглядных старших братцев проследил за мной и рассказал матери, чем я занимаюсь. Знаешь, что сделала твоя бабушка Роза? Она била меня тростью по ладоням и при каждом ударе кричала, что я никогда, никогда не буду играть на пианино и не посмею больше унизить семью. Прошли недели, прежде чем я сумела наложить на эти раны швы. Долгие годы после этого я чувствовала себя изгоем. Самое ужасное во всем этом — невозможность заниматься тем, что я любила больше всего на свете. Я начала снова чувствовать себя собой только после того, как покинула дом и смогла играть на пианино, когда захочу.