Охотничьи рассказы
Шрифт:
— Если не ошибаюсь,— вставил Крейн,— ваш астроном гуляет в саду.
— Он там часто гуляет,— сказала девушка,— и на лугу, и у коровника. Идет и разговаривает сам с собой. Он и с другими разговаривает, объясняет свою теорию всем, даже мне, когда я дою корову.
— А вы нам ее не объясните? — заинтересовался Пирс.
— Ну, куда мне! — засмеялась девушка.— Там что-то вроде четвертого измерения... Он вам сам объяснит. Простите, меня корова дожидается.
— Крестьяне всегда живут приработками,— сказал Пирс.— Вы подумайте, получать доход с коровы, кур и звездочета!
Тем временем звездочет
Начал он, как обычно, с того, что его теорию очень легко объяснить. По-видимому, так оно и было, ибо он непрестанно ее объяснял; но он считал, что ее и понять легко, и сильно преувеличивал. Как раз в тот день он должен был изложить ее на астрономическом конгрессе, который собирался неподалеку от Бата; отчасти потому он и поселился у Дэйлов, в Сомерсетских холмах. Он думал, что ему безразлично, где он живет, и не ошибался; но воздух и цвета этих мест медленно проникали в его душу.
Поговорив с пришельцами, профессор Грин печально и терпеливо вздохнул. Даже самые умные люди приносили ему разочарование. Реплики их были интересны, но никак не связаны с темой, и он все больше ощущал, что предпочитает тех, кто слушает молча. Цветы и деревья тихо стояли, слушая час за часом, как он разоблачает ошибки нынешней астрономии. Молчала и корова; молчала и девушка, а если и говорила, то мягко и весело, не претендуя на ум. И он, как обычно, направился к коровнику.
Девушку, о которой идет речь в нашем рассказе, было бы несправедливо назвать коровницей. Марджери Дэйл училась в школе и немало узнала прежде, чем вернулась на ферму, где принялась за сотни дел, которым она могла бы обучить своих учителей. Быть может, Грину почудилось сейчас, что он — один из них.
И небо, и землю уже тронули вечерние тени. Светящееся небо за яблонями стало яблочно-зеленым, ферма потемнела, потяжелела, и Грин впервые заметил, как странно меняет ее очертания его телескоп. Ему показалось, что с этого могла бы начаться сказка. Посмотрев на штокрозы, он удивился, что цветы бывают такими высокими, словно ромашка или одуванчик догнали ростом фонарный столб. И это казалось началом сказки — сказки о Джеке и бобовом стебле. Грин плохо понимал, что с ним творится, но ясно чувствовал, как из глубин его души встает что-то почти забытое — то, что он знал, когда не умел еще ни читать, ни писать. Смутно, словно прежнее воплощенье, он видел темные полосы полей под летними тучами и ощущал, что цветы драгоценны, как самоцветы. Он вернулся домой, в ту деревню, которую помнит каждый городской мальчик.
— Сегодня у меня доклад,— сказал он.— Надо бы мне еще подумать...
— Вы ведь всегда думаете,— сказала девушка.
— Да, конечно...— неуверенно проговорил он и впервые понял, что сейчас, собственно говоря, не думает.
— Вы такой умный,— продолжала Марджери,— Понимаете всякие трудные вещи...
— И вы бы поняли,— возразил он,— то есть, вы тоже, конечно, умная... вы все на свете поймете...
—
— Мою теорию можно связать и с ними,— оживился Грин.— Точкой отсчета может быть что угодно. Вас учили, что Земля вращается вокруг Солнца. Составим формулу иначе. Примем, что Солнце вращается вокруг Земли.
— Я так и думала!..— обрадовалась Марджери.
— Точно так же,— продолжал он,— можно принять и математически выразить, что Земля вращается вокруг Луны. Тем самым любой предмет на земле тоже будет вращаться вокруг Луны... Как видите, мы принимаем Луну за центр, а дугу, описываемую коровой...
Марджери откинула голову и засмеялась — не насмешливо, а счастливым, детским смехом.
— Ой, как хорошо! — вскричала она.— Значит, корова перепрыгнула через Луну!
Грин поднес руку к виску, помолчал и медленно проговорил, словно вспоминая греческую цитату:
— Да... я где-то об этом слышал... Там еще собачка засмеялась...
Тогда и произошло то, что в мире идей поразительней смеха собачки. Астроном засмеялся. Если бы видимый мир соответствовал миру невидимому, листья свернулись бы в благоговейном страхе и птицы рухнули с неба. Ощущение было такое, словно засмеялась корова.
Потом астроном снова помолчал; рука его, поднятая к виску, сорвала синие очки, и миру явились синие глаза. Вид у профессора был мальчишеский и даже детский.
— Я все удивляюсь, зачем вы их носите,— сказала Марджери.— Месяц для вас был совсем синий... Какая это поговорка про синий месяц?
Он бросил очки на землю и раздавил ногой.
— Господи! — вскричала она.— Что ж вы их так! Я думала, вы их будете носить, пока весь мир не посинеет.
Он покачал головой.
— Мир прекрасен,— сказал он.— Вы прекрасны.
Марджери хорошо справлялась с молодыми людьми, отпускавшими ей комплименты, но сейчас она и не подумала о том, что надо защищаться — так беззащитен был ее собеседник,— и не сказала ничего. А он сказал очень много, и слова его по ходу дела не становились умнее. Тем временем в соседнем селенье Гуд и Крейн обсуждали с Друзьями новую теорию. Лекционный зал в Бате был готов с ней ознакомиться. Но создатель ее о ней забыл.
— Я много думал об этом астрономе,— сказал Хилари Пирс.— Мне кажется, он человек свой, и мы с ним скоро подружимся... или, вернее, он подружится с нами. Да нет, я знаю, что с нами дружить накладно, а сейчас — тем более. Я чувствую, что-то будет... как будто я астролога спросил... как будто астроном — Мерлин нашего Круглого стола. Кстати, учение у него занятное.
— Чем же? — удивился Уайт.— Да и смыслите ли вы в таких делах?
— Больше, чем он думает,— ответил Пирс.— Знаете, это ведь не теория, это аллегория.
— Аллегория? — переспросил Крейн.
— Да,— сказал Пирс.— Притча о нас. Мы все время разыгрывали ее, сами того не зная. Когда он говорил, я понял, что же с нами было.
— Что вы такое несете? — возмутился Крейн.
— Он принимает,— задумчиво продолжал Пирс,— что движущиеся предметы неподвижны, а неподвижные движутся. Вот вы считаете меня слишком подвижным, а многие считают таким вас. На самом же деле мы стоим как вкопанные, а вокруг все движется, мечется, суетится...