Охотник вверх ногами
Шрифт:
Чтобы как-то себя обезопасить, я мог делать две вещи: не злить окружающих меня осведомителей и не попадать в поле зрения кураторов других учреждений, у которых мое парижско-испанское прошлое могло вызвать нездоровый интерес.
Я перестал бывать в гостях и звать к себе. Из редакции я спешил домой, из дома — в редакцию. Кроме того, я брал очень много работы на дом и диктовал свои переводы всегда одной и той же машинистке, Анне Семеновне Ильиной, о которой я мог с уверенностью сказать, что она была многолетней и доверенной сотрудницей органов. Я работал с ней так много, что она
Нужно было необыкновенное бескорыстное стукаческое рвение, чтобы при таких условиях захотеть упрятать меня в тюрьму.
Но попробуйте жить в такой атмосфере!
В те дни, когда воздух, казалось, становился с каждым днем все гуще, мне на работу позвонил человек, назвался не то Платоном Карповичем, не то Онуфрием Сидоровичем, и сказал, что хочет со мной встретиться, чтобы передать мне привет от Вениамина.
...Его партийная кличка была Миша. А на самом деле этого еврейского мальчика из Бухареста звали Вениамин Бург. Мы встретились на вокзале в Париже, оказавшись в одной группе отправлявшихся в Испанию добровольцев. Мы вместе перешли пешком Пиренеи, вместе приехали в Альбасете, вместе сбежали в бригаду Домбровского. Наше путешествие из Франции продлилось шесть недель, и мы успели сдружиться, пока бегали от полиции.
Миша ехал из Бухареста до Испании одиннадцать месяцев. Границы он переходил нелегально. Его ловили, сажали в тюрьму, выдворяли обратно. Потом он догадался говорить, что пришел из той страны, куда ему надо было попасть. Тогда полиция приводила его ночью на границу и пинком переправляла к соседям. Дело пошло живее.
Ночью мы приехали в Альбасете. Утром нас отправили в одну из окрестных деревень для прохождения элементарной военной подготовки. В полдень прибежал Миша: «Скорее, уходит эшелон к Домбровскому, нас возьмут, я договорился, в дороге научимся»! Научились. Перейдя границу 9 июня, мы пошли в первый бой 12-го.
Миша был убит пулей в лоб, как только выскочил из окопа. Он лежал рядом с другими, лицом вниз. В левой руке был зажат пук жухлой травы.
Когда мне понадобился псевдоним, я взял его имя: Вениамин.
Стараясь, чтобы голос звучал поровнее, я ответил, что насколько мне известно, Вениамин давно умер.
Незнакомец ответил, что это не так, что нам надо встретиться на следующий день в гостинице «Москва» и поговорить.
Вспомнили!
Я догадывался о том, что мне скажет «товарищ из органов», знал, чем может кончиться для меня отказ. Решение отказаться было непоколебимо.
Фи, пожмет плечами молодой человек с Запада, — фи, даже разговаривать с этими людьми... Послать его к черту! — Написать статью в газету, выйти на улицу с плакатом, протестуя против грубого вмешательства полиции в личную жизнь.
А один мой московский знакомый, о котором я знаю не только, что он «стучал», но в силу бывших связей случайно знаю его агентурную кличку, изрек: «Ко мне не посмели бы сунуться».
После бессонной ночи, перебрав
В каком же месяце это было? Помню только, что летом, и улица Горького была залита слепящим солнцем.
По дороге я проигрывал и другой вариант. А что, если приглашение исходит от Первого управления, и меня собираются послать за границу? Тогда я, разумеется, соглашусь, и, выехав, сбегу. Мать была согласна и на такое решение.
Нет. Не Первое. И не Четвертое. Будь так, со мной наверняка связались бы иначе. Не через Вилли, ясное дело, он уехал, но через кого-нибудь, кого я знаю. Или от имени кого-нибудь, мне известного. Да и не предложат сейчас еврею работу на выезд!
(Приехав в 1973 году в Израиль и осмотревшись, я понял: еще как могли предложить! И жил бы я с тех пор под знойным небом Палестины и отлично говорил бы на иврите. Правда, для этого надо было быть правоверным евреем, а не, увы, ассимилированным!)
Ожидавший меня бесцветный блондин в вытертом до блеска черном костюме начал с того, что «мы хотели бы вашей помощи. Ведь вы как советский человек...». Было очень страшно!
У Солженицына в «ГУЛаге» описана сцена беседы с оперуполномоченным. Беседа начинается со слов: «ведь вы советский человек», а кончается обязательством автора подписывать донесения кличкой «Ветров».
Грубый, немедленный отказ мог означать катастрофу. А возможность согласия исключалась.
По пути я еще не знал, что и как буду говорить. Озарение пришло на месте. Я начал разговор тоном обиженного отставкой «коллеги».
Где же, мол, вы были раньше? Я разучился работать на ключе, позабыл тайнопись, я не тренировался в прыжках с парашютом... Потеряно столько времени! Впрочем, если родина прикажет, я готов снова взяться за учебу. За полгода, год! Берусь!
Мелькнула надежда. Сидевший передо мной человек явно мало знал о моей прошлой службе и учебе. Он даже был немного испуган, что сунулся с кувшинным рылом куда не надо, и я ему сейчас начну сообщать что-то, чего ему знать не положено.
Тут я принялся щедро сыпать именами, званиями, должностями, адресами. Я говорил о Павле Анатольевиче (Судоплатове), о Борисе Эммануиловиче (Афанасьеве), о генерале Яковлеве и о полковнике Маклярском.
Мой собеседник начал терять уверенность, которая постепенно возвращалась ко мне.
— Нет, — сказал он наконец, — речь сейчас идет не об этом. Мы думали привлечь вас к работе внутренней. Какие ведутся вокруг вас разговоры, кто как настроен...
Мои выехавшие на Запад московские знакомые скажут, что я был обязан резко отказаться. Я этого не сделал.
Сотруднику Второго управления я начал деловито излагать свою концепцию: всякая собака в Москве знает, что я почти всю войну прослужил сначала в ОМСБОН НКВД, затем в Четвертом, а потом в Первом управлении. (Откуда собака это знает — я объяснять не стал. Знает, и все тут!)