– Так ясное дело – леший ее водил! – вдруг сообразила бабка Голотуриха. – А ты, светик, иным разом, как поймешь, что блудишь, сними одежонку и надень навыворот – мол,
не ты это! Он и отвяжется.
И привели Алену обратно на остров. А там великая радость – Федька объявился!
В ожидании хозяйки, что накормит да напоит, Федька делом занимался: намотав на запястья длинные ремни летучих кистеней, учился запускать вперед гирьку так, чтобы она, летя, сматывала с руки ремешок и чтоб летела не куда попало, а в нужное место. Правой рукой у него уже кое-как получалось, а левой – ни в какую.
Алена остановилась за его спиной, не зная – то ли окликнуть, то ли, может, тихонько уйти к Катерине. У Катерины-то сегодня в печи густая каша с конопляным маслицем да пирог с капустой, а у Алены – незадавшийся хлеб, кадушка клюквы, три луковицы да четыре головки чеснока…
Научилась Алена Федьку только ругать да
костерить. И ведь чуяла, что нужно как-то иначе; а как – не ведала. По пальчикам ведь счесть могла, сколько раз за свои двадцать два года говаривала с м'oлодцами. Мир делился на два разных – на мужской и на женский. Мир был вполне продуманным: всякой девке, достигшей спелых лет, он подыскивал мужа. Посты да постные дни не давали постельному делу приесться – и молодой муж обычно ласкал жену во всякое дозволенное верой время, так что о полюбовнике смолоду и не задумывались. Потом рождались дети, а потом, коли и случался бабий грех, – так проще было его замолить, чем менять устройство мира. Баба да кошка хозяйничали в избе, мужик да пес – на улице, и был в этом простой, но устоявшийся за столетия смысл. Свои радости были у мужиков, свои – у баб. И Алене прекрасно жилось в женском мире, а теперь вот приходилось обустраиваться в каком-то странном. И некому было поучить – что да как.