Около кота
Шрифт:
От похорон остались только картинки обрывочные. Тёмно-бурые, почти чёрные комья земли, пронзительный запах сырости… и дождевой червяк, розовой загогулиной устроившийся на одном из комьев. Тело, завёрнутое в белый холст – словно мешок муки, глубокая яма, похожая на шрам – и белое медленно опускается в чёрное… Мамины пальцы стискивают мне плечи, а седенький брат Галааналь что-то нараспев читает… но я не разбираю слов, они сливаются в серую пыль, и кажется мне, что я лежу и смотрю в хмурое, набрякшее скорым дождём небо, а пыль эта ложится на меня, и с каждым мигом становится её всё больше и больше, и давит она на сердце, страшно давит, не даёт сделать вдох.
И снова красное, потное лицо дядюшки,
Сколько раз я мечтал, что в трактир наш – а по сути, уже не наш – ворвутся разбойники из предгорий Хагарабы, схватят потного, извивающегося дядюшку – и медленно отрежут ему голову. Но потом они напьются и обязательно подожгут трактир… и сумею ли я вытащить из задних комнат матушку? Хоть и скосила её серая немощь, но всё равно она ещё очень тяжёлая… а я ещё очень слабый, у меня болит перебитое и плохо сросшееся ребро, у меня болят пальцы на правой руке – спасибо дядюшкиному сапогу. Нет, лучше уж без разбойников. Лучше пусть бык взбесится и на рога дядюшку подымет, или Изначальный Творец молнией влепит… но если молнией, то лучше бы подальше от трактира, неровен час полыхнёт тут всё.
А началось всё со скорбных улыбок, сочувственных речей… «помогу уж на первых порах… по-родственному… Таалгаль же брат мне родной, меня, мальца, кашей кормил и гузно подтирал».
В лунном свете матушкино лицо расплывается, глаза мои всё никак не могут поймать её взгляд. Верит ли она моим словам? С каждым днём становится всё хуже, память покидает её – и я этим пользуюсь, мне не приходится всё время придумывать что-то новое, каждый день я рассказываю про запруду и про бег наперегонки. Верит ли она? Наши пальцы встречаются, и я чувствую поселившийся в её теле жар. Никакие смоченные холодной водой повязки на лоб не дают облегчения. Лекаря бы… Но дядюшка Химарай на лекаря скупится, называет матушкину болезнь «лёгким недомоганием, вызванным горестными событиями прошлого» и надеется на «скорейшее выздоровление естественным путём, буде на то всеблагая воля Изначального Творца». Впрочем, последние пару недель он уже и этого не говорит – просто более не заходит проведать матушку. И мне запрещает это делать днём. Днём – то есть с рассвета до того часа, когда засыпают, уронив головы на стол, припозднившиеся посетители – я кручусь без всякого роздыха. Мыть и таскать, таскать и мыть… и найдётся ли в трактире хоть один посетитель, который догадался бы, что грязный оборванный мальчишка, ползающий с мокрой тряпкой по полу – не раб и даже не наёмный слуга, а законный наследник всего заведения?
Лунный свет медленно уползает вправо, матушкино лицо уходит в тень, и я внезапно понимаю, что вот так же в вечную тень вскоре уйдёт и она сама. И ничего невозможно сделать, ничего! Холод прокатывается по спине, дерёт острыми крысиными коготками, и хочется кричать, но воздух замирает в лёгких, потому что нельзя тревожить матушкин сон – во сне ей куда легче, во сне нет никакой серой немощи, и жив батюшка, и кружатся они с ним в танце по изумрудному лугу, а под ногами у них распускаются белые и фиолетовые первоцветы… а мне боль раздирает грудь, потому что я-то знаю: этого уже никогда не будет, никогда!
И всё-таки не удаётся мне сдержать крик, разрывает он мои рёбра и выплёскивается крутым кипятком во внешнее пространство –
Я снова был в гостевом кресле, только за окном уже сгущались мутные, грязно-синие сумерки, и три свечи на столе господина Алаглани почти догорели. В зеркалах было темно, а на спине у меня выступил пот и, должно быть, намочил рубаху. Отчего-то чуял я холод, хотя в доме стояла теплынь – один дождливый день не в силах изгнать накопившуюся за месяц жару.
Господин Алаглани нагнулся надо мной, щупал пульс на левой руке. Кот его уселся прямо на стол, поверх горки каких-то свитков, и топорщил шерсть – такой весь из себя рыжий колобок. Но глядел сурово, и в зелёных его глазах отражались свечи с люстры.
– Задремал ты, Гилар, – скучным голосом объяснил мне господин Алаглани. – Прямо во время осмотра и задремал. И с чего бы? Времени на сон я слугам не жалею. Бегаешь, что ли, куда ночью?
– Не, господин, – покрутил я отяжелевшей головой. – Никуда я не бегаю. Сморило просто.
– Бывает, – коротко кивнул он. – Ну что ж, ступай. Со здоровьем всё у тебя в порядке, на тебе пахать можно. – И помолчав, добавил: – Но не нужно.
Встал я с кресла, поклонился, как положено, и побрёл себе в людскую. Там ребята уже спать укладывались – стало слишком темно, чтобы в камешки играть, белого камня от чёрного не отличить. А жечь свечи господин нам в людской запретил – Тангиль говорил, пожара боится.
Молча вошёл я, молча разделся и молча лёг на свой тюфяк у двери. Свернулся калачиком и задышал, будто сплю. Не хотелось мне в тот час ни с кем говорить, да и голова всё ещё кружилась, и не было в ней никаких мыслей. Только стукалось о стенки черепа эхо того моего крика.
Кто-то подсел ко мне, за плечо тронул. Хоть и темно уже было, а признал я Алая.
– Ну что? – одними губами прошептал он. – Познал, как это бывает?
– Угу! – ответил я мрачно и лицом в тюфяк зарылся. Ни к чему слёзы показывать, пускай и не видно их во тьме.
Лист 6.
Теперь о том, как я себе лазейку в город устроил. Тут вот что сказать надо: не то чтобы нам, слугам, явно запрещалось в город ходить, но как-то само собой понималось, что нет никаких причин там появляться, кроме как по делу. То есть по поручению. Письма по адресам разнести, или господина сопроводить – вот как Халти его сопровождает по лекарским делам. Ну, или припасы покупать. А другой надобности нет. Просто сбечь? А когда, спрошу я вас? Работа каждый день, с утра до вечера ты на виду. Как отлучиться, чтобы неприятностей избежать? Тоже вот, кстати, заметьте, ещё одна странность. Во всех домах у слуг выходные дни имеются, обычно в недельный день, а тут – ничего такого и в заводе. Семь дней в неделе, и все дни – рабочие. Свободное время только после ужина, да и то, как уже говорил я вам, если жара и сушь, то поливать приходилось.
И вот ещё что: никто по этому поводу особо и не роптал. Как-то свыклись, что не про нашу честь город с его базарами, ярмарками, смеющимися девчонками. Вроде и было на что потратить скудное наше жалованье – то есть можно было попросить господина выдать грош-другой на руки, под запись, а ребятам как-то в голову, что ли, это не приходило. Копили денежку – на будущую взрослую жизнь. Если хотите, можете считать это очередной странностью, но мне кажется, всё проще – господин наш лекарь себе не абы каких слуг подобрал, а таких, кому служба эта – спасение, кого отсюда ярмарочным калачом не сманишь. Временами казалось мне, что некоторые – Хайтару, Дамиль, и, само собой, безумица Хасинайи – попросту боялись выходить за ворота. Потом уж я сведал, почему.