Окраина пустыни
Шрифт:
Он ушел, обронив:
— Синий кран — холодная вода, красный — наоборот.
Я опустился на колени, я подвинул работу под кран — «хэбэ» стало, темнеть, напитавшись водой, я по инерции тер мылом щетку, чувствуя, как какая-то шальная, сорвавшаяся невесть откуда шестеренка лихо крушит все вокруг, ломая связи и терзая душу, оставляя после себя пустоту, провислость и боль. И опять защипало в глазах, и взмок страхом лоб.
Я теранул щеткой пару раз и слабо отшвырнул ее в угол, уронив лицо на плечо, изогнувшись во вздохе, натяжном и бесполезном.
Так, бил я себе в башку, так. Мне крупно повезло.
И в такие дни так не верится, что прибежит когда-нибудь мокрая рябая курица и завалит белой скорлупой все на свете.
Мне страшно хотелось плакать. Это все проклятая старуха, это все весна, дура и тварь.
Сержант-симпатяга внимательно читал газету у подоконника, слушая, как кряхтит один из конвойных, сгруппировавшийся в кабинке, и насвистывает другой, натирая сапоги войлочной лентой.
— Уже постирал? — тихо сказал он, подняв свои печальные глаза.
Вода шелестела, как далекий веселый ливень в кроне густого тополя.
— Нет, — качнул я головой. С трудом качнул.
— А чего?
— И не буду! — Лопнуло во мне, и потекла горячая зыбь по телу, застывая ноющими сосульками в пальцах, делая ноги ватными и звуки глухими.
— И почему? — Забил по шляпку очередной гвоздик-вопрос грустный сержант, ничуть не меняясь лицом.
— Та-ак, мля-а… — заревел конвойный за спиной, делая ко мне два широченных шага, по-хозяйски расправляя складки под ремнем.
— Да погоди, Никита, — сморщился сержант и повторил тихо и скучно: — Так почему?
— Я и по салабонству никогда не стирал. Пахать — пахал, получать — получал, а стирать не брал, хоть и били. Я не «шестерка». У нас это только «шестерки» делали. Я свое честно от-п ахал.
— Что-о? — Весь аж искривился конвойный, дернув рукой; я резко отпрянул к стене с бешеным замиранием сердца.
— Да подожди ты, — резко сказал сержант. — Так почему? У нас все «хэбэ» стирают. «Шестерки» сапоги чистят. Да и не узнает никто об этом у тебя в части…
Я тупо отрицательно качнул головой, стараясь не смотреть на конвойных, и понял, что вряд ли что еще скажу. Выждал, что мог. Вышло, что получилось. А что из чего — сам черт не разберет.
— Ну… идите в камеру. Скажете, я вас отпустил, — вежливо кивнул наконец сержант и усталым неловким движением отодвинул в сторону багрового от ненависти Никиту — без пяти минут Везувий.
Вода все шелестела и шелестела и потрескивала, как дрова на жарком огне. Сержант уже нетерпеливо морщился, теребя в руках газетку, на которой держал пальцем место, где бросил читать.
— И-ди-те.
Я сделал два шага, раскачав онемевшее тело; воду стало слышно глуше, а в коридоре весело перецокивали подковки и звенели ключи на связках.
Еще шаг — и в закатном солнечном луче, распиленном шоколадкой решетки, плыли серебристые пылинки и падали на доски, дочиста выдраенные, с чуть заметными островками краски — темно-коричневой, цвета болотной недвижной трясины, вязко подрагивающей от внутренних ломаных судорог.
Я обернулся, сглотнул исчезающий комок в горле:
— Все равно это неправда. Все равно вы… краснотики драные и чмошные. Душить вас надо, тварей, и с поездов под дембель сбрасывать… Волки вонючие. Раздолбай поганые, рвачи, дешевки…
Сержант внимательно углубился в газету, отогнав ладонью вялого комара, очнувшегося от зимнего тихого часа и занывшего обиженно в тишине.
Из кабинки, на ходу застегивая штаны, вывалился любитель подремать в глубоком присесте, но прежде, чем он попал ремешком в пряжку, я, уже сломавшись в поясе, сполз на пол, выдыхая хриплое «а-а-ах», что есть силы жмурясь, будто боль угнездилась в глазах и надо только сжать ее посильнее, а она вытечет, расплывется, забудется, как смывает волна легкий след, как пряталась она в детстве в страну кощеев и хулиганов, когда мама дула на ушибленную руку, и тепло было, и всегда был свет.
Когда все закончилось, Никита подвел меня к желтоватому зеркалу и нежно прошептал на ухо:
— У нас все нормально?
Морда у меня была плакатно-румяной. Все остальное — под «хэбэ».
— Иди, бегунок, — по-братски ласково потрепав меня за ворот, напутствовал Никита и вытолкал в коридор к с трудом сдерживающему улыбку часовому. Тот, насвистывая, косясь на меня и строя важные гримасы, сопроводил меня до дверей.
Сокамерники поглядели на меня испуганно. Как на разведчика погоды, принесшего весть о грозе.
Я присел, аккуратно уложив ладони на коленях, и стал тихонько дышать животом, пытаясь разогнать ломоту по всему телу, стараясь чем-то занять себя, чтобы не думать…
Пыжиков, чувствуя свой обязательный долг сослуживца — утешить и исцелить, тяжелыми шагами, на ходу вздыхая и скорбя, подошел и опустился рядом на нары с таким скрипом, что все вздрогнули.
— Сволочь Швырин, — тихо сказал Пыжиков. — Хоть он тебе и зёма.
Мне захотелось поговорить.
— Почему это?
— Как почему? Эта скотина бросил нас и уехал. Это мерзость!