Октябрь
Шрифт:
За дверью зашмыгали люди, что-то со звоном упало на пол и покатилось, приглушенно зашаркали сапоги, дребезжащие колесики шпор разбегались по углам — господа, позабыв, что они железная сила, рассыпались кто куда.
Скрипнула рама, кто-то грузно спрыгнул вниз из окна второго этажа. Заворчал мотор автомобиля.
Тимош уперся плечом в притолку, чтобы не упасть, лицо горело, а всё тело ныло и леденело, он терял сознание, и только одно злобное каменное слово терзало его.
«Плацдарм…»
Кто-то неслышными легкими шагами подошел
— Ну, что вы стучите, ночь на дворе, не имеете права… — донесся слабый женский голос.
— Откройте! — хрипло крикнул Тимош.
Тяжелый железный засов медленно отполз на скрипучих петлях. Молодая женщина в легком белом платье со множеством воздушных кружев, в легком белоснежном платке, накинутом на круглые плечи, появилась в дверях:
— Что вам угодно? Здесь никого нет, кроме женщин. Как вы смеете!
Она стояла в дверях, словно в тяжелой раме, освещенная из глубины неярким светом, хрупкая, белая с удивительно большими глазами.
Тимош узнал ее… Пустынный берег реки, поднятые к небу руки, золотой крестик на девичьей груди… Тимош шагнул вперед, всё закружилось…
— Тетка Лукерья, скорее сюда, — Люба кинулась к Тимошу, стараясь поддержать его, — скорее, он горит весь.
Они увели парня. Он не сопротивлялся, покорно следовал до самой койки, но, завидев дверцу шкафа, заметался. Люба едва удержала его:
— Тимошенька, дорогой, братик мой.
— Пустите. Они уйдут, пустите…
— Тимошка, родной, что ж это, — пыталась успокоить его Люба, — я здесь, слышишь меня?
Тимош всё еще порывался вскочить с койки, но мысли его уже путались и беспокойство неожиданно сменилось забытьем.
— Да ничего там нет, никого нет, — уговаривала Лукерья, заслоняя собой дверцу шкафа, — это подъемник кухонный, раньше господам обеды из кухни в столовую доставляли. Бывает, голоса доносятся из столовой, из господской квартиры.
Но Тимош уже не слышал, метался в жару.
— Сейчас, сейчас горяченького, — засуетилась Лукерья, — сейчас чайку с малинкой, липового цвета.
Тимош не переставал метаться, порой сознание возвращалось к нему, он различал лица людей, потом снова все застилалось пеленой, голоса доносились глухо, всё становилось безразличным.
Люба, опустившись на колени у койки, прижималась к его лицу, Тимош отталкивал ее:
— Уходи. Оставь. Все уходите!
— Что же ты гонишь меня, — Люба испуганно всматривалась в пылающее лицо, слезы катились по ее щекам, падали на горячий лоб Тимоша, он не чувствовал их.
…Душное лето. В перелесках притаилась тишина. Из чащи Черного леса струится серебряная речка, разливается по изумрудным берегам. Вдруг вскрик, девичьи белые руки вскинулись к небу, на лебяжьей шее золотой крестик.
Душно.
— Пустите меня.
— Тимошенька!
— Пустите…
Люба испуганно оглядывается на Лукерью:
— Что же это, господи.
Душно. Низкие своды давят грудь. Вдоль стен, тесно, впритирку — станки. За станками малые ребята.
— Один наладчик на десять станков, один на десять, здрасьте-пожалуйста. Я налаживаю — вы гоните!
Он без конца повторяет это проклятое слово: «Гоните».
У наладчика угловатая спина. Он лазит под станками» заглядывает в лица людей, прислушивается, присматривается, нашептывает. Угловатая спина, обтянутая старым кожухом. Нет, это уже не наладчик, это кто-то другой. Кто? Тимош мучительно силится вспомнить. Спина, перечеркнутая накрест черными полосами. Плачущая женщина с дитем на руках.
Под утро Тимош очнулся. Испарина измучила его. Ему казалось, что он совершенно здоров, что кошмары ушли вместе с ночью — это был короткий миг ясного, тревожного сознания. Люба стояла на коленях у койки, уткнувшись лицом в его плечо.
— Люба!
Она не слышит.
— Люба-а!
Тимошу кажется, что он кричит, но губы едва шевелятся. Он с трудом поднимает голову, она скользит по подушке и падает вниз, к лицу Любы.
— Тимошка, родной мой, — вздрагивает она, что-то торопливо говорит, но он перебивает ее:
— Если не встану, пойдешь на завод. Найдешь Коваля… Антошку. Скажи — это не Растяжной был в Ольшанке… Слышишь, не Растяжной. Это был… — он падает лицом на руки Любы.
…Приходит какой-то седой старичок в черном пиджаке, стучит по столу маленьким молоточком:
— Я фельдшер, — грозит он молоточком, — железнодорожный фельдшер, — он приставляет трубочку к груди Тимоша. — Где ваше сердце? Где сердце?
— Это не Растяжной, — кричит Тимош, — слышите, это не Растяжной. Смотрите, смотрите — вот женщина с малым дитем. Она не виновата. Смотрите, вот она с малым дитем!
— Тиф, — говорит седенький старичок, грозя кому-то молоточком, — обыкновенный нашенский тиф от голодухи и вшей. Пейте салициловый натр, закусывайте кофеином. Обыкновенная русская горячка.
Изрытая, исхоженная, застывшая морщинами земля. Бесконечный шлях, бескрайняя степь, выжженная солнцем. И вдруг на шляху железный офицер с перекрещенными портупеями:
— Ать-два, ать-два — шагает и вышагивает он и топчет жито лихими ловкими сапожками и размахивает нагайкой:
— Плацдарм, плацдарм, плацдарм.
И вот уже нет его, сгинул, обернулся стройной девушкой в офицерской фуражке. Белое нежное лицо искажено страхом, легкие тонкие руки раскинуты, и на груди, вместо золотого крестика, железные перекрещенные портупеи.
— Нет, — кричит Тимош, — нет!
А девушка смотрит на него, заламывает руки, израненные ноги ее не смеют ступить по черствой земле, боятся колючей стерни.
Бескрайнее поле. Крепкая злая стерня. Прижимая стерню к земле ногой, ломая ее, идет девушка в белой расшитой сорочке, руки истерзаны, тело сожжено солнцем, но она всё идет бескрайним полем, ни перед кем не склоняясь, с гордо поднятой головой, прижимая к груди жито.