Оливия Лэтам
Шрифт:
— Возможно.
— В общем, он производит не такое уж плохое впечатление. Я думаю, он сказал бы тебе, что именно...
— Вероятно, он ничего не скажет без согласия Оливии, да я и сам не стану добиваться этого.
— Альфред, я вовсе не толкаю тебя на неблаговидные поступки, но сама справедливость требует, чтобы тайна наконец разъяснилась. Это противоестественно, когда родители ничего не знают о собственной дочери. Сегодня вечером он уезжает в Лондон. Я надеюсь, тебе удастся что-нибудь выведать у него, пока он здесь.
Мистер Лэтам ушел в свой кабинет, испытывая знакомое чувство отчужденности и едва уловимой гадливости.
«Бедняжка, — думал он, — как
— Войдите.
То был Карол.
— Не можете ли вы уделить мне несколько минут? Я хотел бы перед оъездом в Лондон поговорить с вами.
— Прошу, — с натянутой любезностью ответил-мистер Лэтам. — В чем дело?
Карол неторопливо, как всегда, придвинул к себе стул.
— Я разговаривал с мисс Лэтам, и она просила меня объяснить вам кое-что. Прежде всего я должен рассказать о том, что...
Мистер Лэтам поднял руку.
— Позвольте! Значит ли это, что вы пришли ко мне по просьбе моей дочери? Я не хочу ничего знать о ее тайнах, разве только она сама выразила желание посвятить меня в них. Но и в этом случае, мне кажется, Оливия должна бы сделать это сама.
— У нее нет тайн, но она перенесла тяжелое нервное потрясение и до сих пор не в силах сама говорить о его причине. Поскольку я в то время был с ней и все знаю, она пожелала, чтобы я изложил вам суть дела и попросил вас в дальнейшем никогда не заговаривать с ней об этом.
Мистер Лэтам, закрыв лицо рукой, молча выслушал Карола, который рассказал ему о страданиях дочери в нескольких скупых, сжатых фразах.
— А теперь, — продолжал Карол, — надо подумать о ее будущем. Вы видите, что физически она уже почти оправилась, а что касается ее душевного состояния, то оно тоже приходит в норму, хотя и гораздо медленнее. В своей практике мне уже приходилось сталкиваться с подобными случаями, и я знаю, что чем скорее она оставит дом и вернется к работе — тем лучше. Она взялась выхаживать одну из моих лондонских пациенток, и, когда эта работа закончится, я найду для нее другую. Если вы доверите мне Оливию на несколько месяцев — надеюсь, я ее вылечу. Но для этого вы должны на некоторое время расстаться с нею.
— Как, совсем не видеться?
— Не видеться и не писать ей. Если вы мне не доверяете, посоветуйтесь с вашим домашним врачом. Он вам тоже скажет, что обстановка, которую создают вокруг Оливии обеспокоенные родственники, не идет ей на пользу.
Мистер Лэтам долго молчал.
— Не легко мне согласиться на это, — проговорил он наконец, — но я не имею права вам отказать. Очевидно, благодаря вам Оливия не лишилась тогда рассудка, а может быть, и жизни.
— Едва ли. В ту ночь она, вероятно, и сама вернулась домой бы, но, пожалуй, это было
Вечером мистер Лэтам поднялся к Оливии.
— Дитя мое, я знаю, ты хочешь на будущей неделе ехать в Лондон. Я обещал твоему другу, что в ближайшие три месяца никто из нас не станет тебя беспокоить, разве только ты сама пожелаешь с нами увидеться. Помни, что мы всегда рядом, и... возвращайся домой, как только сможешь.
Оливия заговорила тихо и сбивчиво, сплетая и расплетая пальцы:
— Отец... ты был так терпелив со мной. Я знаю... я все понимаю. Но не могу об этом говорить. Пожалуйста, не рассказывай ни о чем маме. Она станет плакать, а я...
— Не беспокойся, моя девочка. Я никогда ничего не рассказываю маме.
Впоследствии Оливия не раз с благодарностью вспоминала, как отец вышел из комнаты, не проронив ни одной лишней фразы, не пытаясь даже приласкать ее. В тот день зародилась их настоящая, близкая дружба.
Мистеру Лэтаму не удалось, конечно, оградить Оливию от расспросов и ахов Дженни и миссис Лэтам. Возможно, что неблагоприятное воздействие, оказанное на Оливию поднятой ими суматохой, примирило его до известной степени с отъездом дочери.
Карол, встретивший Оливию на вокзале, сразу понял, что за последнюю неделю ей стало опять хуже. Руки снова дрожали, в глазах появилось испуганное выражение.
— Лучше скажите мне сразу всю правду, — попросила она его на следующий день, — я, кажется, не в своем уме? Должна же я это выяснить, прежде чем браться выхаживать больных. Не бойтесь, говорите прямо, что бы там ни было, истерики я не устрою.
Взгляд Карола смягчился.
— Вы принадлежите к числу больных, которым всегда говоришь правду. Думаю, что вы были близки к этому и, возможно, действительно сошли бы с ума, если б, по счастью, не обладали гораздо более уравновешенной натурой, чем у большинства людей. Но в настоящее время всякая опасность миновала, в этом я твердо убежден. Больше вас не будут преследовать эти оболочки; раз вы нашли в себе мужество говорить о них, они больше не появятся. А теперь сосредоточьтесь на работе и ни о чем другом не думайте. Надо вызволить из беды несчастную женщину, а это не легко.
О том, что Оливия была одержима мыслями об убийстве, Карол не упомянул. Он знал, что через несколько месяцев она забудет об этом, а если и вспомнит, то с таким чувством, с каким выздоровевший человек вспоминает мучивший его во время болезни бред.
Когда литовская крестьянка выздоровела, Карол попросил Оливию присматривать за ребенком, заболевшим корью, потом появился больной-ревматик, затем рабочий, пострадавший от несчастного случая на сахарной фабрике. Все больные были иностранцами, они жили в беднейших кварталах Лондона, едва сводя концы с концами. В большинстве случаев это были либо польские и литовские крестьяне, которых нужда или религиозные преследования вынудили бежать с родины, либо евреи из гетто, корпевшие за мизерную плату в портновских мастерских.
— Как случилось, что вы стали заниматься врачебной практикой в Лондоне? — спросила однажды Оливия Карола. — Я думала, вы приехали всего на несколько недель.
— А я и не практикую. Я приехал совсем по другому делу. Но эти люди, узнав, что я врач, стали обращаться ко мне за помощью.
— А по какому же делу вы приехали?
— Я взялся за издание польской газеты, которая будет печататься здесь и переправляться контрабандой через границу. Из-за царской цензуры в Польше ее издавать невозможно.