Омут
Шрифт:
А разве мне самой не хочется покончить со всем, что связано с этой страной, забыть трагическую любовь, пулеметную дробь по броне красного бронепоезда, умирающих в муках на поле боя, все ужасное, всякое ужасное?..»
Например, госпиталь в здании Епархиального училища в Новочеркасске.
Белые только что вернулись в город, у дверей толпятся женщины, останавливают, спрашивают прерывающимися голосами:
— Вы не знали моего сына?
— …брата?
— …мужа?
Если фамилия ничего не говорит, женщины настойчиво стараются объяснить.
— Он небольшого роста, брюнет…
Никто
— Я невеста Вадима Клюева. Я знаю, что он убит. Но я хочу знать, как это произошло. Пожалуйста. Я выдержу.
А выдержала ли бы, если б своими глазами увидела то, о чем так трудно говорить ротмистру?
Поручика Клюева с разъездом изрубили ночью топорами в крестьянской хате.
А потом каратели расправлялись со всем хутором…
Ротмистр говорит только:
— Он погиб ночью, в разъезде. Убийцы не ушли от возмездия.
Софи стоит рядом, но не слова слышит, а видит изрубленные трупы — и тех, и других.
Девушка наконец понимает, что ротмистр не может рассказать все, что знает, Она наклоняет голову:
— Спасибо!
И протягивает руку.
«Где она теперь? Решилась ли мстить, как я? Но где взять столько сил?»
Софи встает, зажигает лампу, открывает Библию на хорошо знакомом месте, в тысячный раз читает, как Юдифь рубит голову Олоферну. Но это же всего одна голова! А когда их бесконечное множество?!
Ее знобит.
Хотя в комнате душно, Софи закрывает окно, подходит к шкафчику. Там во флаконе с притертой пробкой прозрачная жидкость. Она наливает ее в медицинский стакан с черточками делений на стекле. Добавляет немного воды из ведра, что стоит на деревянной скамье за занавеской, и пьет, обжигаясь. На глазах выступают слезы. От спирта или от нестерпимой жалости к самой себе?..
Софи гасит лампу, прикручивая фитиль, и ложится, натянув простынь до шеи. Становится теплее и спокойнее. Потом вдруг жарко. Протянув руку, она толкает оконную раму, вдыхает воздух. Воздух душный. Жарко даже в ночной рубашке. Она стягивает ее через голову, приглаживает волосы. Снова подходит к шкафчику. Теперь уже наливает в темноте, не глядя на ограничительные черточки… Выпив, ложится ничком, уткнувшись лицом в подушку, до боли прижимается грудью к жесткому матрацу… Ей безумно хочется, чтобы рядом был Юрий.
Не спалось и Барановскому.
И его мучили мысли, но не о предстоящей операции, а шире, не давали покоя причины, исторические ошибки, роковые действия в высших сферах. Ведь там начиналось. А теперь полууголовное подполье, собаки подопытные и кролики, и сам уже почти собака, над которой ставят очередной политический эксперимент…
Вспомнился четырнадцатый год. Решимость преградить путь тевтонам. Далее дурацкая медаль, выпущенная в Бельгии, на которой был изображен дикий человек в папахе и выбита надпись: «Надежда Европы — русский солдат», воспринималась с воодушевлением.
«Что ж… мы спасли их, а они нас предали. Бросили, как изнемогшего раба, приговорили, как гладиатора
Ошибка! Великая ошибка трех императоров. Вместо союза вражда. А какой мог быть союз! Нам Константинополь, святой крест на святой Софии, немцам — колонии, Африку, австрийцам — Австро-Венгро-Славию. Священный союз народов, некогда сокрушивших Рим! Кто бы перед ним устоял? А мы в штыки друг на друга… Эх, ваше величество, государь-великомученик, распятый в Екатеринбурге с чадами… Эх, кайзеры, недалекий Вилли, прекраснодушный Франц-Иосиф… Куда же вы смотрели? О чем думали?
А разве мы, общество так называемое, иначе думали? Пока сама жизнь урок не преподала…»
Вспомнился большой белый пароход на берегу степной реки. Весна. После кровавого похода — отдых. Здоровые садятся на пароход, раненых несут на прицепленную к нему баржу. Некоторые ковыляют сами.
Свисток. Шлейф черного дыма. И пароход, отвалив от глинистого откоса, потянул баржу по желто-грязной реке. Идет в Новочеркасск. Там — так надеются — забудется хоть на время грохот взрывов, перекаты винтовочного огня, стоны и хрипы, там наконец можно сбросить одежду, покрытую вшами…
Вошли в сине-голубой, сверкающий на солнце Дон, разливом затопивший луга и леса. Вода высокая, прибавили ходу, идут без опаски. Справа древняя столица казачества — Старочеркасская станица, собор в ярких луковках встает из воды. Там цепи, в которые был закован Стенька Разин. Ведь могли же победить, укротить рабов, холопов! Могли!
Вот и Аксай. Отсюда поворот на новую столицу Дона — Новый Черкасск. И вдруг… Что это?
— Господа, посмотрите!
— Не верю глазам.
Глазам в самом деле не верится.
На донских волнах покачивается лодка. На руле барышня в белом. А на веслах двое в серых мундирах, в фуражках с красными околышами.
— Да ведь это немцы, господа!
Здесь! За полторы тысячи верст от фатерлянда.
— Сволочи! — плюет за борт один из офицеров.
— Как неприятно все-таки, — говорит другой, более миролюбивый.
— Большевики, предатели, пустили.
— И все-таки лучше эти, чем сами большевики, — замечает резонно толстый штабс-капитан.
— Так кто же они — союзники или победители?! — восклицает какой-то молодой подпоручик.
Все молчат.
Пароход причаливает.
На берегу немецкие часовые. Офицер в светло-серой, почти голубой форме, прищурившись, рассматривает сквозь монокль раненых, грязных, заросших, униженных русских. Часовые стоят скованно, видно, не знают, как вести себя.
Обоюдное гнетущее молчание.
Скорей бы в Новочеркасск. Там немцев нет, остановились в Ростове, который входил некогда в Екатеринославскую губернию, и потому на него претендует союзник кайзера бывший русский генерал, ныне украинский гетман Скоропадский. А офицеры на палубе за единую, неделимую, великую…