Омут
Шрифт:
Отталкивающее зрелище могло подавить и сильного человека, а Таня и без того последние недели не жила, а существовала, сломленная известием о смерти Юрия. Невозможно было представить, что ей предстоит прожить, может быть, сорок или пятьдесят лет, в два раза больше, чем прожила она до сих пор, а Юрия никогда, никогда не будет. И конечно же невозможно было поверить, что он, молодой, с упругими мышцами под гладкой белой кожей, с серо-голубыми добрыми глазами, с шелковистыми каштановыми волосами, может быть мертвым,
Разумеется, она знала, что люди смертны, и могла представить, что и отец ее и мать со временем умрут, но, что так может случиться с Юрием, представить себе не могла, хотя и повторяла горячо ежедневно молитву, прося у бога сохранить ему жизнь, и знала, что на войне убивают, не разбирая возраста. И только сегодня, увидав смерть вблизи и воочию, она как бы убедилась, что все невероятное не только могло произойти, но и произошло.
В этом ужасном полушоковом состоянии Таня никак не могла сообразить, зачем пришел к ней высокий офицер с перевязанной рукой.
— Я близкий друг вашего покойного жениха, Татьяна Васильевна.
— Да? — спросила она.
Барановский с болью разглядывал бледное лицо с ввалившимися глазами и худые руки, механически перебиравшие бахрому накинутого на плечи вязаного платка.
— Я вижу, как вам тяжело, — сказал он, прекрасно понимая, что утешения бесполезны да и визит его не нужен. — Я только должен передать вам немногие вещи. Они принадлежали Юрию… Но у вас здесь несчастье… Кто-то погиб?
— Квартирантка, — ответила Таня ровным, невыразительным голосом.
Барановский бросил взгляд на мальчишку-подростка, который заметал обтрепанным веником обгорелые клочки бумажек и кровь, загустевшую на снегу. На голове у него громоздилась черная мохнатая папаха, какие после русско-японской войны называли маньчжурскими. В этой большой папахе и таких же не по росту отцовских валенках мальчишка выглядел смешно, но подполковник не позволил себе улыбнуться. Он достал часы и листик со стихами, помявшийся в кармане и потертый на сгибах.
— Вот. Это вам.
Таня развернула листик, но прочитать не смогла, слезы набежали на глаза, и она опустила руку со стихами.
— Как же это?.. Как?..
Подполковник подумал, что она хочет спросить об обстоятельствах смерти Муравьева, и не решился сказать правду.
— Юрий погиб в бою. Он был убит наповал… и совсем не мучился.
Таня не раз слышала и сама повторяла, что погибнуть сразу лучше, чем страдать от смертельных ран, и кивнула:
— Хорошо, что он не мучился.
На самом деле ей хотелось крикнуть: «Да какая разница, если его все равно нет!» Но и крикнуть сил не было.
Да и говорить больше было не о чем.
Сделав, собственно, все, что он собирался сделать, Барановский встал. Ему было тяжко оставлять ее в таком состоянии, но и помочь
— Мне пора в полк.
— Конечно, конечно.
Она сказала это с облегчением. Никакие разговоры о Юрии не могли смягчить ее горе.
— Разрешите откланяться?
— Спасибо.
— Я навещу вас, если позволит служба.
Он подумал: «Если мы удержим город».
— Спасибо, — повторила она.
Когда подполковник вышел на улицу, уже вечерело и заметно подмораживало. Воздух стал суше, и выстрелы, звучали звонче, а может быть, просто ближе… Снег скрипел под сапогами…
Как и предполагал Барановский, рана его была признана неопасной, и прямо из госпиталя подполковник вернулся на квартиру, которую как старший офицер, снимал в ближней прифронтовой станице. Хозяйка, моложавая вдова казака, погибшего еще в восемнадцатом, сбегала по соседям и раздобыла фунт меду.
— Очень полезно для заживления, — сказала она.
Барановский улыбнулся и положил ей на талию здоровую руку…
Отдыхать пришлось недолго.
Барановский крепко спал, когда тишина студеной февральской ночи нарушилась тем характерным воинским шумом, который всегда сопровождает отступление. И тут же, перекрывая его, бешено заколотили в окно.
— Открывайте и поднимайтесь поскорее, если хотите жить! Положение отчаянное!
Просыпаясь, Барановский узнал голос штабс-капитана Федорова. Ему всегда нравился этот умелый и интеллигентный офицер, но за последнее время у Федорова, как и у многих, заметно сдали нервы.
— Не кричите, штабс-капитан! Чтобы открыть, нужно сначала подняться. Что еще стряслось?
— Я из оперативной части. Только что сообщили. Измена. Кубанцы пропустили Буденного возле Белой Глины. Красные в тылу. Идут на Тихорецкую.
Конский и людской топот, скрип подвод, матерная ругань, доносившиеся с улицы, подтверждали мрачную оперативную сводку.
Барановский выругался:
— Самостийная сволочь! Хведералисты, мать их…
Как и все «добровольцы», он глубоко презирал кубанских союзников Деникина, постоянно отстаивавших иллюзорную самостоятельность, и приветствовал погром, учиненный генералом Покровским в Краевой раде в Екатеринодаре в ноябре девятнадцатого года.
— Всех нужно было повесить! Всех! Вы понимаете, Федоров?!
Но штабс-капитан, лихорадочно блестя глазами из-под накинутого на фуражку башлыка, только махнул рукой.
— Поспешайте, Барановский. Я за Софи…
Софи была невестой Федорова. Происходившая из обрусевшей французской семьи, она сестрой милосердия прошла «ледяной» корниловский поход и с тех пор не оставляла армию.
— Да, конечно. Спасайте Софи. Спасибо, что подняли.
— Встретимся на вокзале., Уедем с санитарным поездом. Вы ведь раненый.