Оно
Шрифт:
В райкоме царила атмосфера веселого и непринужденного лицемерия. Не чуждые новым веяниям, райкомовцы, однако, строго блюли линию, обозначенную партией, сетуя только на ретроградов, не понимающих сложностей и тонкостей момента. Это были последние комсомольцы, те самые, которые в конце восьмидесятых успешно перестроились, а в девяностых стали первыми бизнесменами. Деловая хватка, умение работать с людьми, вдохновенно обманывать, лгать, крутиться, получать удовольствие от обыденных радостей жизни — все это пригодилось, А еще у них было осознание своей исключительности, избранности, жреческое «на самом деле мы с вами все понимаем!» и, естественным образом сопряженное с жречеством, презрение к быдлу, как выразился бы Сотин. Они были той формацией священнослужителей строя и его бога — марксизма-ленинизма, которые уже не верили в бога, но считали, что для быдла, т. е. народа, бог обязателен. И они же первые свергли
Вскоре их райкому был дан первым секретарем тот самый Гера Кочергин, о котором Валько не раз слышало. Едва появившись, Гера тут же разоблачил махинации сектора учета со взносами. Махинации-то невинные, которые производились в любом райкоме. К примеру: человеку пришла пора выбыть по возрасту, а он уже года три взносов не платил и с учета не снимался (разгильдяйство весьма частое в то время), и вот вместо того, чтобы засунуть билет куда подальше или просто выкинуть на помойку, он является с повинной и желанием мирно проститься с комсомолом. Но ему объясняют, что мирно проститься не выйдет, его положено исключить. Человек пугается: неужели так ужасно? Смягчаются: ладно, заплатите взносы в процентах от зарплаты, она у вас какая? Человек опять пугается: за три года этих процентов набегает многовато, у него сейчас и денег таких нет! Опять идут навстречу: ладно, заплатите, сколько можете, распишитесь вот тут, в отдельной ведомости — и гуляйте. Только это между нами, чтобы нам не страдать за нашу доброту. Человек радостно соглашается, платит, расписывается в пустой ведомости, сдает билет, уходит навсегда. В ведомость вписывается некая сумма, остальные деньги идут в личный доход, билет уничтожается, концы в воду. Верней, в огонь: по инструкции сданные билеты положено было сжигать, что выполнялось неукоснительно. Этим занимались две скромные симпатичные барышни из сектора учета, одна готовилась замуж и нуждалась в том, чтобы хорошо одеться и подготовиться к свадьбе, вторая была с ребенком, но без мужа, ребенка надо кормить — то есть понятные человеческие обстоятельства. Гера каким-то образом докопался, раскрыл. Можно было пожурить, можно было наложить взыскание с окольной формулировкой, Гера же, не боясь ущерба репутации райкома, выволок все на свет божий, устроил аутодафе и называл бедных девушек чуть ли не преступницами. Но, надо отдать ему должное, до уголовного дела не довел, девушек просто уволили.
Так все воочию убедились, что такое этот Кочергин по кличке «Корчагин», о котором были уже наслышаны. И легко сориентировались: стали ревностными, идейными, бескорыстными, даже Света Жиздрева, комсомольская жизнерадостная богиня, на время прервала романчик с райкомовским шофером Пашей, роман со вторым секретарем Миневичем и романище с обкомовским деятелем Куренковым. По тут же возникшим слухам совершила она все эти три подвига потому, что моментально, безоглядно и безответно влюбилась в Геру.
Сориентировался и красавец Оскар Абрамян (будущий водочный король), для которого мир был устроен просто: в одном месте люди отбывают номер, в других местах — живут настоящей жизнью. Он был уверен, что и Гера отбывает номер, просто более активно, чем остальные. Ему так по должности положено. Ну, и личные качества. Стремление карьеру сделать. Все понятно, все мы люди. Оскар, пожалуй, даже снисходитеяьней относился к Гере, чем прочие в комитете: прочие, сами карьеристы и люди двуличные, но поверхностно, всегда с тайной или явной улыбочкой, не любили двуличия тяжеловесного, слишком серьезного.
21.
Была летучка, Оскар докладывал о каких-то проведенных мероприятиях. Его слушали озабоченно и деловито. При этом, конечно, все собравшиеся и сам Оскар прекрасно понимали, что на самом деле эти мероприятия никому не нужны, и обсуждение их не нужно, и сидение здесь не нужно — если смотреть идеально. Посмотрев же конкретно — как не нужно? очень даже нужно! — и вовсе не потому, что за это зарплату платят, а — если не тормошить хоть как-то студенческую молодежь, то она за один день от общественной жизни отвыкнет! Поэтому мероприятие не обязательно служит какой-то действительной цели, зато приучает к порядку и к мысли, что над тобой, студентом, присутствует дух времени, воплощенный в комсомольских вожаках... и т. д., и т. п. Ничего особенного не было в словах Оскара. Обычная рутина, рядовой доклад. Но Гера так и жег его взглядом. На это сначала
— Достаточно, — вдруг прервал Гера. И сказал даже не с осуждением, а чуть ли не с болью за Оскара:
— Может быть, я ошибаюсь. Может быть. Но мне почему-то кажется, что тебе абсолютно наплевать на свою работу.
Оскар тут же обиделся:
— Какие у вас основания так думать? — на «вы» назвал вопреки комсомольскому обиходу, подчеркнул этим намерение перевести разговор на официальные рельсы: обвинение слишком серьезное, дружеские интонации неуместны. Тонкий человек, что и говорить. Кавказ.
— Основания — ваши дела, — перешел Гера тоже на «вы», то есть согласился с таким поворотом, но одновременно и соболезнование из его голоса исчезло, появилась непреклонная жесткость. — Я познакомился с мероприятиями, которые вы проводили. Другие тоже налегают на официоз и формализм, но у вас это особенно ярко. Такое ощущение, что вы чуть ли не наслаждаетесь, доводя всякое дело до абсурда.
Валько мысленно согласилось, оно тоже распознало в Оскаре своеобразное сладострастие властолюбивого человека, который испытывает полное удовольствие лишь тогда, когда принуждает не к чему-то дельному, в чем власть не только распорядителя, но хоть немного и самого дела, а к полной бессмыслице, где ничего, кроме перста распорядителя, нет. То есть произвол в чистом виде, похожий на армейские штучки: заставить вымыть носовым платком без того чистый пол в казарме, да еще успеть, чтобы начало не просохло, когда домоешь до конца, а не успел, просохло — начинай сначала...
И не только Валько, все знали, что это правда, и сам Оскар знал, что это правда, но, естественно, возмутился:
— Или говорите конкретно, или... не надо тут!
Вышло грубовато, как в очереди за пивом, но все понимали, что Оскару трудно сдержаться при всей его тонкости — шкуру надо спасать, не до реверансов. Впрочем, это как раз и тонко: возмущение должно быть искренним, обида неподдельной, так что грубоватость вполне оправдана.
— Да бросьте! — не оценил Гера порыва Оскара и раскрыл папку. Начал, глядя в какие-то бумажки, перечислять подвиги Абрамяна. В частности он, курирующий факультетские стенгазеты, установил правила: передовица размером в четверть площади, слева и сверху, под нею не менее трех комментариев рядовых комсомольцев, далее две статьи о положительном опыте, одна критическая, с непременным указанием фамилий, отдел хроники с фотографиями (размер 9x12, не меньше трех штук), внизу и справа юмор, обязательно с рисунками, не больше восьмой части листа. Отступления не позволяются ни в коем случае, раз в три месяца проводится конкурс, Оскар лично вымеряет линейкой площадь передовицы и других отделов, безжалостно снимая с конкурса за несоответствие установкам (и это не анекдот, выдумать можно было и смешнее, описывается реальный случай).
Все слушали и невольно посмеивались.
А Оскар каменел. Ему было уже неважно, прав он или не прав. Его, мужчину, оскорбляют при всех, в том числе при девушках (в том числе при Свете Жиздревой, которой он тщетно добивался и которая по непонятному капризу была благосклонна ко всем, кроме него). Не дожидаясь паузы, Оскар уже не грубовато, а просто грубо спросил:
— И что вы хотите сказать?
— Да дело само за себя говорит. Вернее, его отсутствие. Поэтому я и хочу спросить вас, Оскар: верите ли вы сами в то, чем занимаетесь? То есть вообще в комсомол?
Валько даже страшно стало: это же инквизиторская постановка вопроса! Тот самый случай, когда, как говаривали в то время, «политику шьют». Другие тоже это поняли. Они не глядели на Оскара, на Геру и друг на друга. Но, казалось, в тишине слышался тихий шепот каждого: «Скажи, что веришь, и он отстанет!»
Оскар и сам понимал, что надо так сказать. Еще несколько минут назад он бы секунды не помедлил, тут же поклялся бы всем святым — мамой, папой, будущими, еще не заработанными, деньгами и будущими, еще нетронутыми, женщинами. Может возникнуть вопрос — как это? — уважающий себя мужчина, да еще кавказский мужчина — и так легко пошел бы на клятвопреступление? Ведь, кстати говоря, уж на Кавказе-то, в отличие от, увы, России, слово всегда расценивали как дело, как поступок, и понимали цену ответственности за него! Легко объяснимо: все, что не имело отношение к настоящей жизни, то есть к маме, папе, деньгам и женщинам (ну, плюс еще здоровье и другие разные важные вещи), не учитывалось всерьез в неписаном кодексе чести — и Оскаром, и многими другими, и до сих пор. Обмануть папу и маму — грешно. Обмануть деньги и женщину — и рад бы, да не выйдет. А вот обмануть партию, государство и правительство — да сам бог велел, это за честь почиталось. И никто бы не осудил. Ибо это вещи эфемерные, ненастоящие (по сути корневой, а не временной).