Опасайтесь лысых и усатых
Шрифт:
Корней Иванович не стал отвечать. Он одобрительно осмотрел меня и, кажется, порадовался, что я знаю по-английски хотя бы одно слово. Он снова дернул льва за шнурок, и лев проревел по-английски:
— Хотите со мной подраться? Я — очень грозный лев!
Из моих рисунков Корней Иванович выбрал для себя один. Рисунок без всякого сомнения был дурацким. Он назывался — «Нюхатель цветков». Человек, изображенный мною, имел в жизни только один смысл: он жаждал нюхать цветы. Для этой цели я ему приспособил внушительный вдумчивый нос. Полный идиотизм!
— Я знаю здесь
— Извините, Корней Иванович, — некстати, совершенно некстати сказал вдруг я, — а нельзя ли мне сделать ваш портрет?
— Что-нибудь вроде этого нюхателя? — спросил Чуковский, кивнув на рисунок.
— Что вы, нет, конечно. Серьезный портрет.
— Не стоит, — сказал Корней Иванович, — не нужно вам так перенапрягаться.
— А помните, вы сделали мой портрет? Из снега. Теперь моя очередь.
— Ну что ж… око за око, понимаю…
Волнуясь, принялся я за набросок, и он неожиданно заладился. Чуковский получался значительным, было сходство. Я решил дома довести этот портрет в акварели или пастели и с натуры расписал цвет, как это делают иногда художники. На лбу написал «охра», на носу — «белила» и т. п. Рисунок этот показывать Корнею Ивановичу не хотелось. Ну какой дурак-художник покажет портрет, в котором на лбу написано «охра», а на носу — «белила»?
Время оставалось, и я принялся за второй набросок. Второй пошел странно. К сожалению, Чуковский выходил на нем каким-то «сердитым». Этого эффекта я никак не добивался, эффект вылезал сам по себе. Показывать рисунок тоже было нельзя.
Я принялся за третий, который пошел корявей всех, нервно пошел. И уж очень он был «старательный». Я знал, что рисунок обязательно придется показать. Должна же модель в конце концов увидеть, что там чиркает художник. А вдруг это что-нибудь вроде «нюхателя»?
— Все? — спросил Корней Иванович. — Покажите.
Я показал третий набросок. Он все-таки получился, и мне чем-то нравился.
— Это надо уничтожить, — твердо сказал Чуковский, посмотрев на рисунок.
Я растерялся. Такого могучего подхода к делу я от модели никак не ожидал. Царь джунглей!
— Жалко, — сказал я.
— А все-таки надо.
— Что — не похож? Или в нем нет крови?
— Слишком много.
— Ладно, — сказал я, — я потом рисунок выброшу.
— Да ведь кто-нибудь подберет.
— Никто не подберет, я хорошенько выброшу.
— Обязательно кто-нибудь подберет.
Я разорвал рисунок и осколки его выбросил в корзину для бумаг.
— Вот это правильно, — сказал Чуковский.
Он совершенно не заметил, что я уношу в клюве, то есть в папке, еще два рисунка. Он-то думал, что я все эти полчаса рисовал одну картинку. Конечно, в 1966 году я был глуп самым серьезным образом, но не до такой же степени! Нет, у меня оставалось кое-что в запасе, и особенные надежды возлагал я на портрет, где на лбу было написано «охра», а на носу — «белила».
— А помните, как я сказал: «Слушай, Дерево»? Заметили, какое
— Сосна.
— Это — необыкновенная сосна. Это — Переделкинская Сосна. Ее любят все писатели. Не только я, а вот и Катаев. Но от Катаева она только принимает поклонение, а мне отвечает взаимностью.
— Еще бы, ведь вы — Царь джунглей.
— Царь джунглей этот лев, — сказал Корней Иванович, кивнув на английскую игрушку.
— Вряд ли, настоящий царь не скажет: «Я — царь джунглей», он скажет: «Слушай, Дерево».
— Вам не нравится мой лев?
— Хороший лев, но он слишком из двадцатого века, из поролонового времени.
— Да это истинное чудо! Смотрите: он движет челюстями, как двигал бы ими живой лев, если бы он стал говорить.
— «Слушай, Дерево», небось, не скажет.
— Да что вы привязались к этому дереву?
Корней Иванович слегка на меня рассердился. Львиные возможности обозначились в его взоре. Пора мне было откланяться.
— А о рисунке не жалейте, — сказал Корней Иванович, пожимая мне руку. — Он не получился.
— У меня есть еще два, — сказал все-таки я. Чуковский задумался. Оглядел меня и мою папку.
— Запасливый, — сказал наконец он, но не стал требовать, чтоб я раскрыл папку. — Что ж… Художник должен что-то иметь в папке, в записной книжке, а главное, здесь. — И он стукнул пальцем в поролоновый лоб английского льва.
На этом я хочу закончить рассказ о Корнее Чуковском, которого слушал однажды вместе с деревом. Я рассказал, что мог. Есть, конечно, еще кое-что в папке, да ведь глупо все из нее вынимать.
Веселье сердечное
Совсем еще недавно в Москве на Рождественском бульваре жил Борис Викторович Шергин.
Белобородый, в синем стареньком костюме, сидел он на своей железной кровати, закуривал папироску «Север» и ласково расспрашивал гостя:
— Где вы работаете? Как живете? В каких краях побывали?
До того хорошо было у Шергина, что мы порой забывали, зачем пришли, а ведь пришли, чтоб послушать самого хозяина. Борис Викторович Шергин был великий певец.
За окном громыхали трамваи и самосвалы, пыль московская оседала на стеклах, и странно было слушать музыку и слова былины, пришедшие из давних времен:
А и ехал Илия путями дальными, Наехал три дороженьки нехоженых…Негромким был его голос. Порою звучал глуховато, порой по-юношески свежо.
На стене, над головой певца, висел корабль, вернее модель корабля. Ее построил отец Бориса Викторовича — архангельский помор, корабел, певец, художник. И сам Борис Викторович был помор архангельский, корабел, певец и художник, и только одним отличался он от отца: Борис Викторович Шергин был русский писатель необыкновенной северной красоты, поморской силы. Истории, которые рассказывает он в книгах, веселые и грустные, случались во времена давние и совсем близкие, и на всех лежит печать какого-то величественного спокойствия, вообще свойственного северным сказаниям.