Опасные мысли. Мемуары из русской жизни
Шрифт:
Утром оказалось, что ножницы у них в дежурке потерялись.
Вот так и получилось. Я написал заявление: прекратите судебное преследование, и я выйду на работу и буду избегать нарушений режима до конца срока, если — если, добавил я, не будет провокаций и нарушений со стороны самой администрации.
Советским диссидентам нельзя писать таких заявлений. Даже то слабое обещание, которое я дал, было ошибкой. Не потому, что компромиссы недопустимы, совсем нет, а потому, что КГБ постарается немедленно использовать заявление для разложения правозащитного движения. Это сразу и
— Нам ничего не дает ваше заявление, — сказал он. — Вы и без него обязаны соблюдать режим. Пишите открытое письмо Елене Боннэр в Москву и вашим друзьям на Запад, чтобы они не упоминали больше ваше имя.
— Нет, — ответил я.
Уже столько лет я не видел их в упор и вот теперь слушал такое! Я должен был предвидеть это.
— Но вы понимаете? — сказал москвич.
— Понимаю.
— Примем меры!
— Примем и мы.
— Да нет! Нет-нет, — воскликнул начальник местного управления КГБ. — Мы по-другому…
Дело закрыли, и я знал, что к этому делу они уже не вернутся — чиновники этого не любят, если надо, сварганят новое. Но почему они его закрыли?
Это скоро выяснилось. За неделю до моего выхода в зону, когда я еще сидел в изоляторе, заключенных выстроили и торжественно зачитали подделку: якобы я «отказываюсь от дальнейшей политической деятельности»! Даже Орлов, говорили они, отказался от безнадежного дела. Следуйте его примеру…
Никто им не поверил, хотя они и закрыли мое новое дело. Когда я вышел в зону в начале июля 83 года, меня обняли друзья-диссиденты Марзпет Арутюнян, Олесь Шевченко и другие. Я объяснил им что случилось и как.
10 июля, немного оправившись, я объявил голодовку. В заявлении о голодовке я требовал, как это мы часто делали, всеобщей политической амнистии. Еще из одиночки через Глеба Якунина я предупреждал другие зоны о будущей голодовке.
Кормили принудительно на двенадцатый и на шестнадцатый день голодовки. Начался понос, распухла прямая кишка, но я был снова душевно чист. Ощущение внутренней свободы уже не покидало меня.
На восемнадцатый день меня этапировали в больницу.
Глава двадцатая
Этап
В больнице — в изоляции от зоны — голодовка ничего не давала. Я решил ее прекратить, восстановить силы и подумать.
Очевидно, я старался делать слишком много для своих 59 лет. Физически тяжкий режим, постоянная борьба с КГБ, тайное составление, переписка и переправка научных бумаг, политических обращений день за днем, месяц за месяцем, год за годом — это оказалось выше моих сил. Я понял теперь, как человек может иногда покончить с собой не от несчастной любви, не от горя, а просто дойдя до пределов усталости.
Через две недели меня вернули в лагерь, а там в сентябре, как обычно, посадили сначала в штрафной изолятор, затем в ПКТ. По-видимому, собирались использовать против меня новую статью 188–3, введенную Андроповым, — об уголовной ответственности за нарушение режима во внутрилагерной тюрьме. «Нарушением» считалась теперь даже голодовка. Новый закон позволял накручивать добавочные сроки бесконечно,
В ноябре гебист Гадеев вызвал меня в дежурку ПКТ. Он сидел за столом, я стоял перед ним, надзиратель — позади.
— Вы нас обвели вокруг пальца, — сказал Гадеев. — Мы прекратили дело, а вы снова взялись за свое. Мужчины так не поступают.
— Поезд ушел.
— Поезд ушел, но мы его догоним!
— У вас все? — спросил я.
Гадеев замер гадючкой, затрудняясь с ответом. Я равнодушно глядел в окно. За окном виднелся прогулочный дворик — колючая клетка для людей. У той стороны клетки старики долбили кирками и лопатами яму для нового дощатого сортира. Это надо было делать раньше — старый сортир давно переполнен. Прошлой зимой горы мороженого дерьма, смешанного с остатками жратвы охранников, возвышались высоко над дырой. Без сомненья, это будет окружать меня всю оставшуюся жизнь. Что ж, можно и так.
— Уведите.
Дежурный прапорщик вернул меня в камеру. Прогрохотали засовы.
10 декабря, в Международный день прав человека, политические заключенные всегда объявляли голодовку, требуя одного: всеобщей политической амнистии. Но на этот раз Олесь Шевченко, украинский демократ-националист, Марзпет Арутюнян и другие предложили голодовки не делать. Нарушив искусственно режим, Олесь попал в ШИЗО, чтобы передать нам об этом.
— Юрий Федорович! — крикнул он, когда охранник вышел помочиться. (Они мочились в снег нашего прогулочного дворика.) — Пожалуйста, не голодайте, мы не будем. Иначе вам запишут, что вы руководили голодовкой, и накрутят новый срок перед освобождением. Сейчас у вас опасные дни. Отец Глеб, слышали?
Мы успели буркнуть «Да», скрипнула дверь, мы замолчали.
Это была жертва ради меня: не голодать 10 декабря неприлично.
11 декабря Гадеев вызвал Якунина.
— Кто организовал НЕГОЛОДОВКУ десятого декабря?
Только законченный идиот с кроликом в портфеле мог додуматься до такого вопроса.
— Никто, — изумился Якунин. — В правилах внутреннего распорядка голодовка 10 декабря не предусмотрена.
Мой канал связи со свободным миром работал только в одном направлении — наружу. Я не знал о мужественных обращениях Ирины, посылаемых из Москвы к западной общественности, об огромных усилиях Валентина Турчина и Людмилы Алексеевой.
Представления не имел о том, с каким упорством сотни людей на Западе защищали меня, особенно ученые. Я примирился с мыслью, что там обо мне и обо всех нас забыли. Забыли — и забыли.
Но, может быть, потому, что это было не так, и потому еще, что в Кремле забрезжила смена власти, и потому, кроме того, что чекистам было ясно, что я закаменел, и славного нового дела у них сейчас не получится, — они выпустили меня по окончании срока из лагеря и отправили в Сибирь.
Поздно вечером 6 февраля 1984 года меня вывели из рабочей камеры ПКТ. Два часа обыскивали, общупывали, обстукивали, осматривали и наконец закончили.