Опасный дневник
Шрифт:
Он писал:
„Государь цесаревич проснуться изволил в начале седьмого часа. По вчерашнему предписанию господ медиков чай кушал в постели. Часов в десять принял его высочество микстуру. Кушал в опочивальне. Карл Федорович Крузе говорит, что есть еще в теле небольшая лихорадка…
Воскресенье. Его высочество встать изволил в исходе седьмого часу. Тягости в себе никакой не чувствовал. Изволил государь одеться, как обыкновенно…
После обеда приходил к его высочеству с той половины гвардии Семеновского полку капитан Степан Апраксин,
После ужина зашел разговор о том, кто из кавалеров его высочества какие ухватки имеет. За мною знал их его высочество более, нежели за всеми другими: как я за кафтан дергаю, говоря с кем-нибудь в жару — пальцем указываю, как с кем раскланиваюсь и прочее. Что позабывал его высочество, то ему напоминали. Надобно думать, что Никите Ивановичу не без удивления было слушать, откуда его высочество такие подробности ведает, — сам он этого, конечно, не примечает. Мне при всем оном ничего более не оставалось, как смеяться, что я и делал…
Опочивать лег его высочество в половине десятого часу…“
„Что ж, так писать можно и дальше, но стоит ли?“ — думал Порошин. Становилось очевидным, что великому князю нажаловались, будто его кавалер, он же учитель математики, хочет присвоить себе полную власть над ним, наговаривает Никите Ивановичу на других комнатных, рассказывает небылицы о великом князе своим знакомым в городе и читает им записки, что каждый день пишет обо всем, происходящем во дворце.
Порошин перебрал в уме тех, кому говорил он о записках: товарищи по корпусу капитан Беклешов, майор Глебовский, графы Иван и Захар Чернышевы, статский советник Рубановский. Два-три места читал он отцу Платону. Кое-что рассказывал в доме Краснощекова хозяину и некоторым его гостям — то, что могло подать им высокое мнение о наследнике. Вот и все, если не считать Никиту Ивановича.
Великий же князь, который знает немало страниц дневника, верит наговорам, а не своей памяти. Что делать, это недостаток характера, который исправить не удалось, а теперь, видно, и не удастся.
Нужно признаться, думал Порошин, что невежество и зависть, искони выступающие противу всех добрых дел, вооружились на него, едва начавшего труд воспитателя монарха. И хотя их жужжание не может заглушить в нем голос истинного долга и усердия, однако разум требует оставить беспечность и оказать сопротивление врагам.
Помочь тут может приязнь и дружба некоторых влиятельных особ из числа тех, что бывают за столом великого князя, если им осветить положение. На имена не упирать. Да ведь о них достоверных сведений и нет!
Но дальше гусей дразнить нельзя, и потому дневник придется бросить. Что написано — хранить, а подневных записей дальше не делать.
Однако, чтобы происходящее во дворце совсем не погибало в забвении, возможно будет вести записи отдельных происшествий, наиболее поучительных. Разумеется, такие заметки останутся в полной тайне у автора, чтобы он мог впоследствии позабавить свое самолюбие некоторыми из бывших с ним приключений.
Мысли эти, наконец-то подсказанные Порошину обстоятельствами придворного быта, могли стать полезными для него, если б он руководился ими, вступая на должность воспитателя цесаревича.
Теперь они запоздали.
Декабрьским вечером Никита Иванович пригласил Порошина зайти к нему, сдав дежурство Перфильеву.
„Какой приятный зефир веет и нову силу в чувства льет?“ — как спросил однажды Ломоносов, — думал Порошин, ожидая на смену товарища. — Ох, уж эти дворцовые зефиры или зефиры, сиречь попутные или противные нам ветры, пусть и не только западные! Никита Иванович наконец-то скажет о жизнеописании великого князя, о моем дневнике…»
Но именно о записках и не было речи, когда Порошин явился к обер-гофмейстеру.
— Семен Андреевич, сказал Панин, не вставая с кресла, — ее императорское величество благодарит вас за службу и полагает, что дальнейший ваш карьер должен проходить в офицерском корпусе нашей полевой армии.
— Где, ваше превосходительство? — спросил Порошин. Смысл фразы оказался для него неясным по своей неожиданности.
— Вы штаб-офицер, полковник, — продолжал Панин, — а потому судьбой вашей ведает Военная коллегия. Туда и благоволите обратиться.
— Ваше превосходительство, — сказал Порошин, заставляя себя держаться спокойно, — ведь наш договор с великим князем, что ставится мне, как услышать довелось, в вину, — это безвинное и почти шуточное условие, принятое для его высочества пользы. А перетолковано это условие так, будто я требую, чтобы великий князь меня одного слушался и делал только то, что я ему велю. Наверное, были прибавлены тут и другие подобные низости, какие только маленький и темный дух вымыслить может. Обо всем этом я уже имел честь вам докладывать, и вы со мной, если вспомните, согласились.
— Я все помню, — ответил Панин. — Но дело не во мне. Вы сами вызвали гнев ее императорского величества. О причинах справляться вам негде, мне о них тоже не докладывали… Что же еще? Жалованье вам доставят на квартиру. С великим князем видеться запрещаю. Дежурство закончено — уходите. Я придумаю, что его высочеству сказать о вас, не пороча вашей репутации. Прошу все же поверить, что мне жаль прекращать ваше сотрудничество, но что делать?! Прощайте.
Порошин молча поклонился и вышел.