Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея
Шрифт:
Оппенгеймер и фон Нейман официально презентовали компьютер в июне 1952 года. На тот момент в мире не существовало более скоростного электронного интеллекта, чем этот. Его появление дало старт компьютерной революции конца двадцатого века. Однако, когда в конце 1950-х годов появились другие компьютеры, работавшие лучше и быстрее, постоянные члены института собрались в гостиной Оппенгеймера и проголосовали за полное прекращение проекта. Они также утвердили предложение впредь никогда не позволять размещение подобного оборудования на территории института.
В 1948 году Оппи перетащил в институт своего старого друга по Беркли, ведущего эксперта страны по Платону и Аристотелю, классициста Гарольда Ф. Черниса. В этом же году убедил совет попечителей основать «директорский фонд» в размере 120 000 долларов, позволявший ему по личному усмотрению приглашать ученых на короткий срок. С помощью этого фонда он привлек в институт друга детства Фрэнсиса Фергюссона. Фергюссон воспользовался стипендией для написания книги «Идея театра». По наущению Рут Толмен Оппи создал
Вскоре в институте появились другие гуманитарии, в том числе археолог Гомер Томпсон, поэт Т. С. Элиот, историк Арнольд Тойнби, философ и историк идей Исайя Берлин, а позднее — дипломат и историк Джордж Ф. Кеннан. Оппенгеймер всегда восхищался «Бесплодной землей» Элиота и очень радовался, когда поэт в 1948 году согласился провести в институте один семестр. Затея вышла боком. Присутствие поэта раздражало математиков. Некоторые из них бойкотировали Элиота даже после того, как он получил в том же году Нобелевскую премию по литературе. Элиот со своей стороны держался особняком и проводил больше времени в университете, чем в институте. Оппенгеймер расстроился. «Я пригласил сюда Элиота, — сказал он Фримену Дайсону, — в надежде, что он выдаст новый шедевр, а он вместо этого работал над “Коктейлем”, худшей из своих вещей».
Тем не менее Оппенгеймер твердо считал, что институт должен одновременно служить пристанищем и точных, и гуманитарных наук. В своих речах он постоянно подчеркивал, что точные науки нуждаются в гуманитарных, чтобы лучше понимать свой характер и следствия. С ним соглашалась только часть старших математиков, постоянно работавших в институте, однако их поддержка оказалась решающей. Джонни фон Нейман интересовался историей Древнего Рима не меньше своей области знаний. Другие разделяли любовь Оппенгеймера к поэзии. Он надеялся превратить институт в рай для ученых, включая обществоведов и гуманитариев, заинтересованных в междисциплинарном изучении человека. Ему представилась соблазнительная возможность объединить оба мира — точных и гуманитарных наук, одинаково увлекавшие его в молодости. В этом плане Принстон должен был стать антитезой, а возможно, и психологическим противоядием Лос-Аламосу.
Насколько в Лос-Аламосе царили спартанские условия, настолько же они были идиллическими и мягкими в Принстоне. Для пожизненных членов институт был платоновским раем. «Смысл этого места в том, — однажды сказал Оппенгеймер, — чтобы не иметь никаких оправданий безделью, отсутствию хорошей работы». Посторонним институт иногда казался чем-то вроде пасторального приюта для записных чудаков. Знаменитый логик Курт Гёдель страдал болезненной застенчивостью и нелюдимостью. У него был лишь один настоящий друг — Эйнштейн, их часто видели идущими из города вдвоем. В перерывах между приступами тяжелой параноидной депрессии — он был убежден, что его пища отравлена, и страдал от хронического недоедания — Гёдель годами бился над решением проблемы континуума, математической головоломки, включающей в себя вопрос о бесконечностях. Он так и не нашел ее решение. С подачи Эйнштейна Гёдель также занимался общей теорией относительности и в 1949 году опубликовал научную работу с описанием «вращающейся вселенной», в которой существовала теоретическая возможность «путешествовать в любую точку прошлого, настоящего и будущего и возвращаться обратно». Десятилетия, проведенные в институте, Гёдель оставался одинокой, похожей на призрак фигурой в потрепанном черном зимнем пальто, заполнявшей немецкой скорописью целые вороха записных книжек.
Дирак был почти таким же странным типом. В детстве отец приказал Дираку разговаривать с ним исключительно по-французски. Таким образом, надеялся отец, мальчик быстро выучит иностранный язык. «С того момента, когда я понял, что не умею изъясняться по-французски, — объяснял Дирак, — мне проще было помалкивать, чем говорить по-английски. Поэтому на время я вообще перестал разговаривать». Дирака часто видели в резиновых сапогах, топором прорубающим дорогу в окрестных лесах. Это занятие служило для него физическим развлечением, с годами оно стало институтским хобби. Дирак раздражал коллег своим буквализмом. Однажды ему позвонил репортер по вопросу лекции, которую ученый должен был прочитать в Нью-Йорке. Оппенгеймер давно распорядился убрать телефонные аппараты из кабинетов, чтобы подопечные не отвлекались на звонки. Дираку пришлось идти отвечать на звонок в коридор. Когда репортер попросил выслать ему копию выступления, Дирак положил трубку и пошел советоваться с Джереми Бернстейном. Поль выразил опасение, что репортер неправильно его процитирует. Оказавшийся поблизости Абрахам
Фон Нейман тоже слыл чудаком. Подобно Оппенгеймеру, он знал несколько иностранных языков и вдобавок интересовался католицизмом. А также любил устраивать попойки, длящиеся до раннего утра. Как и Эдвард Теллер, фон Нейман был ярым антикоммунистом. Однажды на вечеринке, когда речь зашла о начале холодной войны, фон Нейман спокойно заявил, что США должны нанести превентивный удар и уничтожить Советский Союз своим атомным арсеналом. «Я полагаю, что конфликт между США и СССР, — писал он в 1951 году Льюису Строссу, — с большой вероятностью приведет к “тотальному” вооруженному столкновению, и поэтому требуется произвести максимальное количество оружия». Оппи приходил в ужас от таких заявлений, но не позволял своим политическим воззрениям влиять на решения, затрагивающие постоянных сотрудников.
Широта интересов Оппенгеймера неизменно приводила в восторг ученых самых разных дисциплин. Однажды управляющий Фонда Содружества Лансинг В. Хаммонд попросил совета Оппенгеймера в связи с заявками на стипендии от шестидесяти молодых британцев. Стипендии позволяли учиться аспирантам из Англии в американских университетах. Сферы обучения включали в себя как гуманитарные, так и естественные науки. Хаммонд, профессор английской литературы, надеялся получить совет относительно нескольких соискателей в области математики и физики. Оппенгеймер с порога озадачил Хаммонда: «Вы защитили докторскую по английской литературе XVIII века, эпохе Джонсона. Кто был вашим научным руководителем, Тинкер или Поттл?» За десять минут Хаммонд получил всю необходимую информацию, чтобы пристроить английских аспирантов-физиков в нужные университеты Америки. Когда он собрался уходить, не желая больше отнимать время у занятого директора института, Оппенгеймер сказал: «Если у вас есть в запасе пара минут, я бы хотел взглянуть на другие заявки тоже…» В течение следующего часа Роберт подробно расписал сильные и слабые стороны местных магистратур и докторантур. «А-а… музыка американских индейцев… лучшего, чем Рой Харрис, вам не найти. Социальная психология… Я бы предложил Вандербильт, там меньше студентов, вашему кандидату будет легче получить то, что ему нужно… Для вашей сферы, английской литературы XVIII века, самый очевидный выбор — Йельский университет, но нельзя сбрасывать со счетов и Бэйтский колледж или Гарвард». Хаммонд до этого даже не слышал о Бэйтском колледже. Он ушел потрясенным. «Ни до, ни после, — писал он впоследствии, — мне не приходилось говорить с подобным знатоком».
Отношения Оппенгеймера с самым знаменитым сотрудником института, Эйнштейном, всегда были настороженными. «Мы были близкими коллегами, — позже писал Роберт, — и временами дружили». Эйнштейна он скорее рассматривал как святого — покровителя физики, а не действующего ученого. (В институте некоторые подозревали, что именно Оппенгеймер стоял за утверждением журнала «Тайм»: «Эйнштейн не маяк, а достопримечательность».) Сам Эйнштейн питал к Оппенгеймеру такие же двойственные чувства. Когда в 1945 году кандидатуру Оппенгеймера впервые предложили на место постоянного профессора института, Эйнштейн и математик Герман Вейль направили руководству факультета записку, рекомендующую отдать предпочтение физику-теоретику Вольфгангу Паули. В это время Эйнштейн был хорошо знаком с Паули, а Оппенгеймера знал только мимоходом. По иронии судьбы Вейль очень старался привлечь Оппенгеймера в институт еще в 1934 году, но Оппенгеймер наотрез отказался, заявив: «От меня в таком месте совершенно не будет проку». Текущие заслуги Оппенгеймера как физика недотягивали до Паули: «Очевидно, что Оппенгеймер не внес такого фундаментального вклада в физику, как это сделал Паули с его принципом исключения и анализом спина электрона…» Эйнштейн и Вейль тем не менее признавали, что Оппенгеймер «основал крупнейшую школу теоретической физики в этой стране». Упомянув, что студенты хвалят его как учителя, они все же предостерегали: «Есть вероятность, что он излишне давит на учеников своим авторитетом и что они превращаются в уменьшенную копию его самого». Прислушавшись к этой рекомендации, институт в 1945 году предложил место Паули, но тот отказался.
В конце концов Эйнштейн скрепя сердце отдал Оппенгеймеру должное, назвав его «необычайно способным человеком с разносторонним образованием». И все же Оппенгеймер вызывал у него уважение только как личность, но не как физик. Эйнштейн никогда не причислял директора института к своим близким друзьям, «отчасти, возможно, потому, что наши научные воззрения были диаметрально противоположны». В 1930-е годы Оппи за упрямый отказ Эйнштейна признать квантовую теорию назвал его «совершенно рехнувшимся». Все молодые физики, которых Оппенгеймер призвал в Принстон, были полностью убеждены в правильности квантовой теории Бора, их не интересовали каверзные вопросы, которые задавал Эйнштейн. Они не могли взять в толк, почему великий ученый без устали работал над «единой теорией поля», призванной разрешить противоречия квантовой теории. Эйнштейн был одинок в своих усилиях, но все еще находил удовлетворение в защите собственной критики принципа неопределенности Гейзенберга — основы квантовой физики, утверждая, что «Бог не играет в кости». Он был не против того, чтобы большинство коллег по Принстону видели в нем «еретика и реакционера, чье время закончилось».