Оправдан будет каждый час...
Шрифт:
«Красная книга» природы как бы не стала «Белой», поседевшей от бедствий и потерь.
Отец начинал работать в биологии в середине двадцатых годов. Тогда в науку приходило первое поколение советских ученых — красная профессура. Но рядом с ними еще трудились, учили их люд воспитанные на традициях эстетики и этики XIX века, основательные, полные уважения к оппоненту, готовые вести спор до тех пор, пока не исчерпаны реальные доводы, ученые, старомодные в своей корректности, железные в своей верности научному принципу. Они прошли великолепную отечественную и международную школу. Сколько раз в фильмах тридцатых годов их показывали оторванрыми от жизни, старорежимными чудаками
Молодое государство нуждалось в реализации науки, в материализации опытов, в результате. Настоящие ученые понимали свою ответственность перед людьми на фоне того, что происходило,— голода, разрухи, необходимости нового экономического скачка, но также они понимали и свою ответственность перед наукой, не терпящей насилия и нажима. Иные молодые энергичные красные профессора обещанием быстрых результатов оттесняли ученых прежней закваски, лучшие же учились у стариков и были благодарны за школу, которую удавалось пройти.
В середине тридцатых годов наша наука выдвинула многих новых, по-настоящему образованных, ищущих ученых. И как раз когда страна преодолела немалые трудности, начался нажим на науку. Уже в тридцать шестом году были оборваны социологические исследования — анкетные, тестовые, опросные — нормальные инструменты, столь необходимые социологической науке. Были прекращены опыты социальной демографии. Первая, еще не оформившаяся, но перспективная школа советских социологов — Шабалкин, Дмитриев и другие — была разгромлена. Экологические исследования тоже были признаны бесперспективными. Подбирались и к генетике. Но авторитет, мужество Николая Ивановича Вавилова и его сподвижников тогда не позволили расправиться с нею. Вавилов был опорочен изгнан из науки в сороковом году. Погиб он через несколько лет в саратовской тюрьме.
До войны проводился Всесоюзный съезд колхозников-ударников. На нем выступал Трофим Денисович Лысенко, громивший и изобличавший представителей менделевско-моргановского направления, — готовился приговор генетике.
«Бывает и так, что новые пути науки и техники прокладывают иногда не общеизвестные в науке люди, а совершенно неизвестные в научном мире люди, простые люди, практики, новаторы дела»,— говорил Сталин 17 мая 1938 года в своей речи на приеме работников высшей школы в Кремле.
Вот одно из теоретических заявлений «практика и новатора дела» Т. Д. Лысенко: «В нашем Советам Союзе люди не рождаются. Рождаются организмы. А люди у нас делаются — трактористы, мотористы, ученые, академики и так далее. И это безо всякой идеологической чертовщины — генетики с ее реакционной теорией наследственности». Слова эти звучали как директива — синим карандашом по живому,
«Без правды науки нельзя создать правду нового общества»,— отвечал ему академик Николай Иванович Вавилов, уже догадываясь, что за правду науки, может быть, придется заплатить жизнью. В сорок восьмом году состоялась трагическая для отечественной генетики, да и всей биологии, сессия ВАСХНИЛ. Но об этом я еще скажу. В нелегкие годы отец, как мог, служил правде науки.
Но, кроме биологии, была у него в жизни еще одна душевная потребность. Он был педагог и по лекторской профессии и по мироощущению. Сорок лет работы в медицинском вузе, создание кафедры биологии, заведование ею: несколько поколений научных работников, врачей. Кроме того, в двадцатых— тридцатых годах
«Три года опустошающей, безостановочной, но необходимой мне работы с беспризорными, спасенный Матвеев, а в результате нужно доказывать тупой профсоюзнице Морозовой, что я занимался до аспирантуры общественной работой».
Так в тридцать втором году написано им в дневнике.
Не знаю, что это за тупая Морозова и где она сейчас. Скорее всего ее уже нет на свете, как нет и спасенного им от гибели, от самоубийства затравленного беспризорного Кольки Матвеева по кличке Плешь (он погиб на фронте), как нет и самого отца. Есть только труды, завершенные и незаконченные, дневники, память о нем. Память, может быть, больше, чем к прошлому, обращена к настоящему и к будущему. Не дай бог утерять нам память.
На стоянке такси встречаю широкоплечего квадратного человека, который смотрит не в сторону проносящихся мимо ищущих попутного ездока такси или «леваков», а почему-то упрямо — в мою. Да, он внимательно, даже, как мне кажется, с наглинкой смотрит на меня, точно чего-то ждет.
Скользнул по нему глазами, увидел подъехавшую машину, проголосовал. Оказалось не по пути.
Квадратный, не в силах больше прожигать меня ищущим взором, сказал:
— Ну, здравствуй, лысый черт!
— Почему же лысый? — в тон ему ответил я.
— Да нет, это я просто так… Ты, конечно, еще не лысый. Но плохо, что ты меня не узнаешь.
Странная аберрация зрительной памяти. Внезапный толчок, словно что-то щелкнуло внутри меня,— и вот совершенно незнакомое лицо, как на негативе, проступает чем-то давним и знакомым. Одутловатые щеки, узкие глаза, неподвижные, от которых не знаешь, что ждать.
Ботик — была его кличка, а фамилия — Ботвалинский.
«Ботвалинский, это ты?» — кричит учительница.
Сквозь десятилетия слышу ее полный ужаса голос. В классе действительно пахнет жженой карболкой. Это работа Ботвалинского.
У него трофейная немецкая зажигалка в форме снаряда. Она не горит ровным фитильком, а, как огнемет, выплевывает пламя. Я никогда не видел таких адских зажигалок. У Ботвалинского много удивительных штук: ножички, от крохотных до настоящего боевого кинжала с красно-белой эмалевой рукоятью и геральдическим орлом. Кто ему привез? Отец из Германии? В то время шел всеобщий Большой Обмен. Менялись монетами, марками, трофейными солдатиками, ножичками, серебряными мушкетерами-пробочниками. Это были, по сути, невинные предметы, трофейная экзотика. Но иногда в куче мелочей, вещиц из незнакомого, дальнего обихода, как бы вынесенного на берег мощной бурей, попадались и другие предметы, посущественней. Снятые с ружей штыки, тесаки. А однажды у одного пацана я видел настоящий браунинг, маленький, плоский, как зажигалка. Да, по первому взгляду — обыкновенная зажигалка, но возьмешь на ладонь и поймешь: это не игрушка, не зажигалка, а серьезная вещь. Что-то запретно-влекущее было в его вороненой тяжести, в тупом дуле; говорящее не об игре, а о смерти.
Зажигалка Ботвалинского была, конечно, другого свойства. Игрушка, притворившаяся оружием, но довольно опасная, она сильно и далеко плевалась струйкой огня. И вот — крик, тлеет что-то душно и вязко, никак не можем понять, что это так противно тлеет. Наконец обнаруживается — валенок соседа Ботвалинского по парте. В классе жарко, сосед снял валенок, а Ботвалинский подпалил.
Угрозы, выговоры, вызов родителей. После уроков появляется маленькая и уже заранее готовая плакать мать Ботвалинского. Она одна возится с сыном. Отец жив, но еще служит где-то в Прибалтике.