Оправдание крови
Шрифт:
Легкий ветер наносил оттуда чуть ли не сажу. Издалека, еще из деревни, виднелось на склонах желтого кургана множество черных заплат, разных по форме — как занялось от огня жнивье, — по временам кое-где еще взлетали вверх дрожащие искры, которые раздувал, набегая порывами, ветер. Отсюда же, из Веремеек, было заметно, как расхаживали там, передвигались призрачные человеческие фигуры.
У Зазыбы в доме тоже не утихал разговор о ночном пожаре. Заговаривала о нем, вздыхая, Марфа, всякий раз начиная, словно забывшись, наново, а потом уж подхватывал Масей, который вообще, казалось, предупреждал чуть ли не каждое слово ее. В том, что Масей сделался таким разговорчивым, ничего удивительного не было — годы, которые они не виделись с матерью и которые обернулись для них мучительной разлукой, объясняли все наилучшим образом.
А отец сегодня прямо почернел от угрюмых дум.
Он теперь все время пребывал в одном настроении, которое точно определялось словом «дурное», и, может, только в те недолгие минуты, когда они встретились ночью на крыльце, не совладал со своими чувствами или сознательно дал им волю. Во всяком случае встреча с сыном была настоящей, как и полагалось между двумя близкими людьми, много передумавшими друг о друге во время разлуки. Но та первая радость скоро прошла, вроде ставшая и не радостью, а вынужденной данью чувствам со стороны отца. Масей быстро понял, еще до того, как пойти в баню, что отца беспокоит его неожиданное появление, и чем дольше он жил дома, тем крепче уверялся в этом, особенно если учитывать, что отец, пожалуй, и не прятал своего беспокойства от него. Хотя после поездки в Бабиновичи он немного ожил, стал меньше задумываться, словно его там, в местечке, чем порадовали. (О том, что на обратной дороге пришлось наведаться в Мамоновку, чтобы увидеться с Чубарем, он и слова не обронил.) Но спать ложился опять удрученный. Когда ужинали вместе — мать, отец и Масей, — началась, как и водится обычно за едой между людьми, которые давно не виделись, беседа. Сперва хозяин вскользь описал совещание в Бабиновичах: что хотел комендант да как местные приняли уведомление о «новом порядке». Потом принялся рассказывать про свое житье в заключении Масей. Уже в середине его рассказа отец, который чуть ли не сразу хмуро сдвинул брови, вдруг дернулся от досады и сказал:
— Эх, и охота тебе, сын, все время об одном талдычить? И себе бередишь душу, и нам с маткой головы дуришь! Ну, было! Но я ведь тебе говорил уж!… Теперь не время про это про рее вспоминать! Ты отмучился, другие помучаются! Да что те наши муки в сравнении вот с этими, когда весь народ в беде?
— Беда — она всегда беда, — спокойно, даже вроде бы слегка насмешливо поглядел на отца Масей. — И малая — беда, потому что она чья-то, и великая — беда, потому что она тоже чья-то. Думаешь, если я о своей говорю, так иного не вижу и не чувствую? Но меня удивляет, ты вроде не веришь тому, о чем я рассказываю. Сам же небось тоже немало пострадал. Ну, пускай из-за меня. Так у нас и получилось — ты из-за меня, а я из-за кого?
— Этого я не знаю!
— И не хочешь знать.
— Гм, — поерзал на лавке отец. — Я говорю, не время теперь об этом вспоминать! Война ведь!
— Для тебя, батька, война — всего только великая беда…
— И час великого испытания!
— Пускай так. Но пойми, война — не только всенародное горе, она также и результат обстоятельств.
— Ну и что, если обстоятельств?
— А то, что в нынешнем отступлении железной закономерности нет, то есть могли немцы наступать, а могли и мы.
— А-а, вон ты о чем! Значит, по-твоему, виновата Советская власть?
— Почему? Я хотел сказать…
— Ну, вот что, сын!… —уже спокойно и холодно подытожил отец. — То, что хотел сказать, держи при себе!… Послухай лучше меня!… Может, я заслужил хоть своими страданиями, как ты говоришь, право сказать это!… Для меня Советская власть — как для матери твоей ты!… Ей, видишь, нету никакого дела до того, какой ты теперь и что ты болтаешь, и что собираешься делать!… Ты для нее по-прежнему тот,
— Да не ругаю я! Я только говорю…
— Вот ты все время говоришь, а я и до сих пор не знаю, с чем ты домой пришел, что у тебя в голове.
— Ну-у-у, батька, ты уж совсе-е-е-м!…
— И не совсем, а говорю о том, о чем должен сказать, потому что я тебе батька. С таким настроением теперь, знаешь?…
— У нас с тобой получается так, что, кажется, дальше уж и некуда.
— Да, дальше уж и правда некуда! — покачав головой, с задумчивым видом молвил отец, будто увидел за своими словами, так же как за словами сына, что-то совсем другое, иной смысл, а не тот, который вкладывался в них на самом деле.
Больше они не говорили. Словно для приличия, посидели еще за столом друг против друга, а когда Марфа начала прибирать грязную посуду, поднялись разом на ноги и разошлись — отец с чего-то в сенцы, сын, бросив в пустоту глухое «спасибо», скрылся за филенчатыми дверями на другой половине пятистенки.
А потом случился пожар в Поддубище. Хоть и начался он уже за полночь, но в Зазыбовой хате настоящего сна не было. Спала только Марфа. Отцу с сыном, как говорится, не до сна было. Они то ворочались с боку на бок каждый в своей постели, то лежали в полудреме, не теряя окончательно ясности мыслей. А мысли у обоих кипели тревожные, трепетные, как и тот костер, который бросал с Поддубища отблески на темные окна веремейковских хат. Сперва было трудно понять, то ли это все еще светит, прячась за деревней, луна, то ли где-то горит. Наконец крикнули на улице: «Пожар!»
Зазыба был единственным человеком в деревне, который попусту не ломал головы, отгадывая, кто запалил этот перелог. Но, странно, взяв сразу же под подозрение Чубаря, он не осудил, что тот привел свою угрозу в исполнение, только потрясенной душой в каком-то бессмысленном недоумении все еще до конца не верил, что такое вообще можно сотворить.
Пройдя на ту половину хаты, которая целиком принадлежала теперь Масею, Зазыба остановился у окна, прорубленного в стене, что выходила на глинище.
От пожара в Поддубище багрец разлился на всем пространстве до самой деревни; он шевелился впереди, как будто двигающийся воздух поигрывал с исподу громадным, во всю ширину горизонта, покрывалом. Проникнув через окно, багрец метался и на полу в хате, ближе к филенчатым дверям, и на печке, что стояла в комнате с левой стороны от входа, переливался слегка на стенах, на столе. Но больше всего, пожалуй, бросался на Зазыбу. Тот стоял у окна, видный со двора по пояс. Лицо его казалось окрашенным, а глаза, в которых разом отразилось множество пылающих точек, напоминали скорей два выпуклых стекла, чем живые оболочки, способные не только отражать все, что происходило, но излучать и жизнь, и в первую очередь мысль, которая владела им в эту минуту.
Хотя горело далеко, но даже на таком расстоянии, через стекло Зазыба почувствовал скоро на своем лице жар, а когда невзначай приложил руку ко лбу, ладонь словно обожгло — таким потрясающим было впечатление от увиденного.
Зазыбе все время мерещилось, что Чубарь где-то бегает там с факелом между копнами, раскидывает с них направо и налево охваченные пламенем снопы. В начале пожара, еще до того, как поднялась на ноги деревня, так оно и было. Но теперь Чубаря в поле никто не увидел бы, если бы и захотел. Там вообще ни одной живой души не было, лишь копны горели — вспыхивали и через некоторое время гасли. Зазыба вздохнул с облегчением, и сразу же какая-то слабость и тайное довольство овладели им. С этим ощущением он оторвался от окна, вернулся на свою половину хаты. Скоро с улицы пришла и Марфа. — Горит? — спросил он таким голосом, будто речь шла о дожде или о чем-то пустяковом. Между тем в деревне были два человека, которых если и не касалось это совершенно, то, во всяком случае, не слишком тревожило. Один из них — Зазыбов Масей.