Оправдание крови
Шрифт:
Зазыба сразу догадался, о ком идет речь, конечно, о Прокопе Маштакове! Значит, райком партии все это время где-то здесь находился, в Забеседье!
XV
Чубарь долго спал в тот день. Именно день, потому что давно уже минуло утро, а он не просыпался, благо в Гапкиной хате стояла глухая тишина, будто нарочно для крепкого сна, — напуганная пожаром в Поддубище, хозяйка давно побежала в поле, чтобы, расстелив рядно на полосе, хоть наспех вальком околотить сжатые снопы. Чубаря же эти крестьянские заботы совеем не занимали. Придя ночью из Поддубища, он долго стоял на подворье, глядел в ту сторону, где за лесом, стеной темного ельника, отделяющего Мамоновку от Веремеек, то вскидывалось вдруг вверх, то припадало снова к земле зарево. У него в мыслях не было поджигать Поддубище. Он только собрался догнать Зазыбу, чтобы тот не говорил о нем Миките Дранице — Зазыбово сомнение сразу, как тот ушел, передалось и ему и он понял, что, наверное, все-таки не стоит обнаруживать своего присутствия в колхозе раньше времени. Конечно, делать великую тайну из того, что он вернулся назад, Чубарь не собирался, зачем тогда было вообще идти сюда, но ведь не зря говорят — береженого и бог бережет, тем более что теперь он мог накликать беду и на Аграфену. Во всяком случае, мысль эта пришла к Чубарю вовремя, и он вдруг остро пожалел, что не послушался сразу Зазыбу, а безрассудно возразил, словно бы из злобной мести хотел доказать Денису Евменовичу, что у страха и вправду глаза велики. Схватив винтовку,
Такие натуры, как Чубарь, обычно хорошо чувствуют себя в коллективе. Они одинаково способны руководить коллективом и подчиняться ему. Это все равно как те шестеренки в громадном механизме, которые по отдельности только лежат да ржавеют. Чтобы прийти в движение, им необходима связь между собой, взаимное действие, если вообще можно это сравнивать с людьми. Словом, Чубарь уже готов был даже пожалеть, что встретил за Ипутью полкового комиссара с его бойцами, выходящих из окружения. Если бы тогда проехал он на лошади мимо их военного лагеря, теперь не стоял бы здесь неприкаянным, на веремейковском поле, не было бы нужды думать да беспокоиться о всяких существенных и не существенных вещах, в том числе и о том, что поторопился вызвать к себе в Мамоновку Микиту Драницу. Нечего и сомневаться, что он, Чубарь, поблуждав близко или далеко по округе, повернул бы тогда назад к оборонительному рубежу, чтобы попытаться снова выйти к заветным Журиничам, где формировалось ополчение. А так…
Возвращаясь в Забеседье, Чубарь не надеялся застать В колхозе большие перемены. Он судил об этом по другим местностям. Не мог даже и представить себе, что колхоза в Веремейках который день уже нет, что в деревне, так же как и в обоих поселках, входящих в колхоз, крестьяне работают порознь, разделив засеянную землю. И уж совсем не пришло бы ему в голову, что на второй день после прихода в Бабиновичи немцев Веремейки обзаведутся полицейским в лице Браво-Животовского. О деревенских новостях Чубарю рассказали сперва Аграфена, а теперь Денис Зазыба. Но всего больше поразила Чубаря ловкость Браво-Животовского. Рассчитывать после этого, что бывший махновец (и об этом Чубарю стало известно от Аграфены), который сам, добровольно стал полицейским, будет молчать о Чубаревом появлении, никак не приходилось. Приняв оружие от немцев, Браво-Животовский сделался врагом…
Мысли эти пришли к Чубарю не сразу, не на протяжении одной минуты, а постепенно, одна за другой, по мере того, как он знакомился с обстановкой, сложившейся в его отсутствие, однако последняя мысль возникла только теперь, когда он стоял, прислонившись спиной к копне, и тупо глядел перед собой на темную деревню; это и совершило неожиданную перемену в Чубаревом внутреннем состоянии, в его чувствах. Довольно было вспомнить про Животовщика и про то, что полицай превратился в серьезную и, может быть, пока единственную помеху на его теперешнем пути, как только что пошатнувшаяся уверенность Чубаря перешла в свою противоположность — казалось, только для одного того, чтобы обезвредить Браво-Животовского, стоило вернуться в Забеседье. Незаметно эта злость, направленная на конкретного человека, распространилась и на другие, не менее реальные явления. А через некоторое время, которое исчислялось, разумеется, минутами, не более, она превратилась в ярость огульную, а потому не рассуждающую, пожалуй, уже ни о чем… И загорелось, вернее, было подожжено Поддубище. Внезапно Чубарю вспомнилась беседа с Зазыбой, та ее часть, которая касалась колхозного имущества, по директиве подлежащего уничтожению еще до оккупации. Зашла речь, даже спор между ними и об этом хлебе, который Чубарь, по правде говоря, не рассчитывал увидеть в копнах, потому что, уходя из Веремеек, отдал Зазыбе абсолютно ясное распоряжение. Оправдываясь, Зазыба сослался на секретаря райкома Маштакова, однако Чубарь склонен был истолковать неповиновение заместителя по меньшей мере нерешительностью, если вообще не боязнью взять на себя ответственность. Да и при чем здесь Маштаков? В конце концов, секретарь райкома сам знакомил районный актив с директивой СНК СССР и ЦК ВКП(б), и Чубарь помнит, какими комментариями сопровождалась она тогда, поэтому вряд ли мог потом Маштаков изменить мнение. Теперь, когда Чубарь вернулся в Забеседье, ответственность за все колхозные дела опять ложилась непосредственно на него, значит, и спрос будет с него. Находясь целиком во власти чувств, соответственных этим рассуждениям, которые не успокаивали, а, наоборот, усиливали в нем злость, Чубарь машинально сунул руку в боковой карман толстовки, нащупал коробок со спичками, которые остались еще с тех пор, как он, Шпакевич и Холодилов поджигали на Деряжне мост. Чубарь понимал, что более удобного случая, чем теперь, у него, пожалуй, не будет для такого дела: стоило вынуть из коробка спичку и чиркнуть ею по шершавому боку, чтобы мгновенно запылала первая копна. Чубарь оттолкнулся локтем от жесткой копны, снопы которой были уложены колосьями внутрь, и вышел из укрытия. С поля хоть и не сильный, но дул ветер. Надо было отойти подальше, ну, хоть на середину клина, чтобы оттуда потом погнало пламя по жнивью. Подбрасывая, будто забавляясь, коробок на ладони, Чубарь прошел метров четыреста вдоль гутянской дороги, повернул резко направо и двинулся по жнивью вверх по склону кургана. Для поджога он выбрал чью-то лохматую копну, почти скирду, наверное, сюда были снесены снопы со всей полосы. Рядом, как нарочно приготовленный, жался суслон. Чубарь ударил ногой по нему, подхватил с земли два снопа, разлетевшиеся от его удара, приложил колосками друг к другу.
Оставалось только поджечь. Но прежде Чубарь оглянулся по сторонам, будто боялся, что его вдруг застанут за этим делом. Ничего подозрительного вокруг не было. Тогда Чубарь поймал в коробке спичку, чиркнул. Подождав, пока
Постояв на Гапкином дворе, Чубарь осторожно, чтобы ничем не брякнуть, зашел в дом и повалился, не раздеваясь, на постель. Заснул он хоть и не очень быстро, но в спокойном состоянии, будто не с пожара вернулся, а, по крайней мере, с мельницы, где весь день засыпал в жернова зерно, таская беспрерывно сверху вниз и снизу вверх полные мешки. Чубарь был уверен, что сделал в Поддубище то, что крайне необходимо было сделать и что в его положении не сделать было никак нельзя. Словом, засыпая, он далек был от мысли, что, спалив рожь, нанес этим вред, так же, как далек он был и от того, что на этот счет может быть у кого-нибудь иное мнение. Однако, несмотря на удовлетворение сделанным, спал Чубарь все-таки плохо. Точней, не так хорошо, как надо было ожидать в его настроении. Потому он и проспал на другой день далеко за полдень: снова, как на пожаре в Поддубище, жгло ему лицо, под закрытыми веками билось нетерпеливое пламя. Но больше всего, кажется, мешал один и тот же сон, даже не сон — какой-то кошмар… Довольно было Чубарю на мгновение забыться, как сразу мерещилось: из-под пылающих копен прыскали, разбегаясь по жнивью во все стороны, полевые мыши, у которых были почему-то человеческие головы, и все на одно лицо, похожее на Микиту Драницу… Наконец, под утро уже, перестало трепетать под веками пламя и Чубарь крепко заснул.
Хотя хозяйка и торопилась в поле, однако завтрак собрать па стол не забыла, накрыв еду скатеркой. В сенцах Чубарь помыл руки, ополоснул лицо. Но когда он снова вернулся в горницу, откинул край скатерти и увидел, что лежало под ней — Гапка поставила гладыш топленого молока, положила огурцов, кусок желтого сала да несколько яичек, словом, собрала завтрак, как для косца, — то вдруг понял, что ничего в рот не возьмет, просто не может есть, несмотря на то, что пора было проголодаться, время подошло к обеду. И тем не менее Чубарь не торопился закрывать еду, стоял у стола и смотрел, будто пытался вызвать у самого себя аппетит. «Отъелся», — усмехнулся в душе Чубарь, вспомнив сразу те, еще словно бы недавние денечки, когда приходилось мыкаться с голодным брюхом, слушая, как булькает в нем вода. Но дело было, конечно, не в том, что Чубарь успел отъесться, не так уж давно жил он оседло здесь. Отсутствие аппетита истолковывалось иным. Чубарь и сам это скоро понял, пожалуй, еще до того, как со скептическим самодовольством подумал о своем теперешнем сытом положении. Просто не ощущал он больше той жажды ко всему, той здоровой неутоленности, которая бушевала в нем до сих пор, будто отбило внезапно вкус ко всему каким-то дурным запахом или внутренней брезгливостью. «Но почему нет Аграфены?…» — спохватился он, словно только теперь осознав ее отсутствие. Осторожно, чтобы не задеть ненароком гладыш с молоком, Чубарь наконец запахнул краем скатерти завтрак, накрыл так, как было и раньше, и пошел на крыльцо, нагибая под двумя притолоками голову — сперва в хате, потом в сенцах.
Солнце светило от улицы, и на двор, куда выходило крыльцо, от конька двускатной соломенной крыши падала искаженная тень. Освещено подворье было ближе к забору, где стоял, словно плаха, широкий пень, на котором хозяева не только дрова рубили, но и петухам головы. Сразу же за забором, шагов через пятьдесят, начинался лес, сплошь сосновый, медностволый, с белыми, как у скелетов, ребрами подсочки. И только на огороде, за баней, высились три кривые березы, которые произрастали от одного корня, образуя внизу, у самой земли, что-то вроде рогатого седла. На березах, облепив ветки по самые макушки, ворошились какие-то птицы, — наверное, скворцы, которым настало время сбиваться в стаи. Из леса послышалось бомканье, но неясное, может быть, приглушенное расстоянием, поэтому отгадать причину его было невозможно. Скорей всего там, в ракитовом яру, который подступал глубоким распадком к дороге, ведущей из Мамоновки в другой поселок — Кулигаевку, паслось стадо, и это бомкала колокольцем на шее чья-то заплутавшая корова.
Не слишком высовываясь, чтобы, упаси бог, не попасть на глаза кому, Чубарь широкими шагами пересек двор, направляясь к воротам хлева. В хлеву лежало сено, и там у Чубаря был тайник — на дневные часы, когда каждую минуту в хату мог заявиться непрошеный гость. Собственно, Чубарь мог проводить здесь, на этом сене, и ночи, особенно сегодняшнюю, когда явился из Поддубища поздно.
Чубарь уже взялся за щеколду на воротах, как во двор, толкнув руками с улицы калитку, вбежал восьмилетний сынишка хозяйки Михалка. Наверное, он получил от матери наказ следить, когда проснется Чубарь, чтобы показать на столе завтрак, потому что сразу же с этого и начал:
— Дядька Чубарь! — Это было обычным его обращением. — Матка говорила, чтобы вы ели, на столе в хате стоит все!
Мальчик всегда с неподдельным восхищением поглядывал па Чубаря. И Чубарь это очень ценил, стараясь хоть чем-нибудь подчеркнуть свое расположение к нему. А вот дочка Гапкина Верка воспринимала чужого человека в доме иначе. Та не только сейчас, в эти дни, но и раньше враждебно встречала всякий раз появление Чубаря. В свои одиннадцать лет она не так быстро, как ее брат, меняла привязанности. Ее память, так же как и сердце, еще целиком была заполнена отцом, который погиб в декабре тридцать девятого возле озера Муаланьярви. Ясно, что не могла простить девочка матери связи с Чубарем!. То, что мать пыталась объяснить детским капризом, недостатками возраста, было проявлением глубокой неприязни, и не только к чужаку, но и к родной матери, правда, с той разницей, что к матери это чувство менялось; достаточно было уйти Чубарю, как она переставала хмуриться и становилась прежней послушной девочкой, стоило Чубарю назавтра снова переступить их порог, и Верка, словно маленькая птичка, топорщилась, начинала нервничать, делалась упрямой, нарочно встревая между Чубарем и матерью, следя не только за каждым их шагом, но и движением. Видно, поэтому Верка с большой охотой всегда бежала за матерью, надо ли корову найти в лугах после пастьбы или еще что сделать, только бы подальше от дома. Между тем Михалку ничем особенным Чубарь и не приманивал, стыдно признаться, даже конфеток в кармане ни разу не принес, однако мальчик льнул к Чубарю, и особенно сильно проявилось его восхищение им, когда уже в войну Чубарь стал приходить с винтовкой, не важно, что взрослые охальники в поселке насмехались и говорили грязные слова, дразня малыша «новым папкой»…