Опрокинутый купол
Шрифт:
Мохов замолчал. Уголки его рта опустились вниз, и глаза потухли, будто их кто-то выключил. Страстный монолог иссяк.
– Кажется, теперь я у вас стал главным подозреваемым, да?
– Почему?
– Зависть – хороший мотив для убийства. А сейчас я наконец-то получил то, о чем мечтал (и чего боялся как огня): руководство картиной.
– Боялись? – переспросил Борис.
– Я же не гений.
Он задумался. Мозаика не желала складываться, камешки не состыковывались, лежали вкривь и вкось, и откровения помощника режиссера (главного – с некоторых пор) еще больше все запутывали.
– И
– Решил, – подтвердил Мохов. – Я все поставил на кон. Тут уж одно из двух: пан или пропал.
– «Не хочу больше врать», – медленно проговорил Борис. – «Не хочу делать то, что откровенно плохо». Насчет второго – понятно, но как быть с первым? Почему «врать»?
Мохов пожал плечами.
– Ни малейшего представления. А почему вы спросили?
– Слишком странный контекст. Если Глеб не желал больше врать, значит, врал до этого. Что его заставляло? Кто мог принудить? Глеб никого не разоблачал, он просто снимал историческую картину (притчу – однако прямо никого не задевающую). Не понимаю.
Я не понимал. Но чем больше воспоминания заполняли мои мысли (будто оживал семейный альбом: вот мы с Глебом на лыжах, посреди заснеженного леса, хохочущие над чем-то, для непосвященных абсолютно не смешным, вот он приехал со съемок «Касания падшего ангела», а вот он где-то в Сибири, бородатый и дремучий, с трубкой в зубах – подарок знатного эвенка… А это уже мы втроем – Глеб, мама и я, на вокзале, перед дальней дорогой, тем почему-то ярче высвечивалась в мозгу догадка: а ведь брат действительно боялся кого-то (или чего-то)! Серебряный наконечник стрелы, всадники на пустынном шоссе и визит к экстрасенсу, навязчивая идея, погружение глубоко внутрь себя, как в черную бездну, внезапное пробуждение, и – гонка, гонка, бесконечные круги по ненавистному стадиону, откуда не вырваться…
«Он будто уходит куда-то. Сидит, уставившись в одну точку, ничего не слышит, никого не узнает. И вдруг – вспышка! И начинается беготня…» – высказывание Якова Вайнцмана. «Вам приходилось видеть картины Моне? – Мохов. – Временами они раздражают…» «Что меня поражает – это способность Уединять несоединимое», – Машенька Куггель. В разных вариациях, но все они говорили об одном и том же.
– Между прочим, наш с Глебом разговор в просмотровом зале слышал Миша Закрайский, – сообщил Александр Михайлович. – Уж не знаю, как он там оказался. Должно быть, сбежал с уроков.
– Вот как? Он знал, что больше не играет в фильме?
– Выходит, так.
– Кто вам сказал?
– Его видел вахтер на входе. Юрий Алексеевич, мы зовем его Гагариным. Из-за имени-отчества и еще потому, что, как примет вечернюю дозу, начинает рассказывать, как провожал в полет космонавтов (служил в молодости где-то под Байконуром).
– Да, это новость. А в котором часу Миша ушел со студии, ваш Гагарин не запомнил?
– Нет, я уже интересовался. Они с нашей техничкой гоняли чаи с вареньем.
Снег на улице показался Мише черным. Волосы вспотели под вязаной шапочкой, и противно хлюпало в зимних кроссовках. В носу, кажется, тоже. Не помня себя, он проскочил длинный коридор и толкнул стеклянную дверь. Дедушка-вахтер даже не повернул головы, все прихлебывал
На очищенном от снега пятачке стояли режиссерские «Жигули». Миша приостановился, размышляя, не нацарапать ли на дверце что-нибудь лаконичное и прощальное (типа «мудак»). Ладно, живи. Ему хотелось поскорее уйти с территории студии. А выйдя с нее и очутившись на автобусной остановке, он сел на сырую лавочку и нахохлился, обхватив озябшими руками портфель. Куда спешить? Кому он теперь нужен? Домой не хотелось: начнутся ахи и вздохи, как же так, родной сыночек (внучек), может быть, ты что-то там не так сыграл? Может быть, можно как-то исправить? В школу – того хуже. Он представил на миг ухмылочки на лицах одноклассников и голосок Маврикиевны: «Закрайский, раз уж ты больше не звезда экрана, будь добр, постриги свои космы. С такими волосами только…»
Он доехал до центра города. Район здесь был шумный, бестолково суетливый и какой-то тусклый, будто квартира после дня рождения хозяина: воздушные шарики спущены и валяются на полу, торт съеден, подарки свалены в кучу и совершенно не радуют. Кончилась сказка.
Прохожие, нагруженные сумками, толкали его, стоявшего посреди тротуара, шипели и проносились дальше, как тяжелые самосвалы. Лишь какая-то девушка в короткой шубке тронула локтем, своего спутника и сказала:
– Смотри, какой красивый мальчик. Ему бы в кино сниматься, правда?
У Миши защипало в глазах. Прямо перед ним на металлической конструкции, напоминавшей башенный кран, висел огромный, с автобус, рекламный щит…
Посреди широкого заснеженного поля могучий боевой конь встал на дыбы, закусив удила, и всадник в отливающем медью шлеме с забралом торжествующе поднял копье с блестевшим на солнце широким наконечником. Черный меховой плащ взвился за плечами, словно огромные крылья, и, казалось, сейчас раздастся над полем громкий боевой клич, в котором торжество в предвкушении битвы, и радость, и гимн богине Смерти – той, что притаилась на острие копья.
Ниже и наискосок летела золотая надпись: «Коммерческий банк „Русич“. Мы всегда в седле!»
Это был кадр из того самого фильма.
Возле тротуара стояла «Лада» красивого серо-стального цвета, и какой-то элегантный мужчина в светло-коричневой дубленке протирал замшевой тряпочкой лобовое стекло. Внутри салона, на зеркальце, болтался забавный мышонок с глазами-пуговками и длинным носом. Миша нагнулся, скатал снежок и с силой запустил им прямо в середину стекла – туда, где висела игрушка. Хлоп! Взорвался белый фейерверк, хозяин «Лады» отпрянул, озираясь, и узрел мальчика. Тот и не думал удирать – просто стоял и спокойно смотрел, как к нему тянется рука в замшевой перчатке. Вот рука дотянулась до мальчика и тряхнула его так, что он едва не вылетел из своей курточки.