Опыт автобиографии
Шрифт:
Я перебираю свои воспоминания об этих затейливых, причудливых играх, которым общество предавалось с поразительным жаром. Из ранних дней в памяти всплывает замечательная мелодрама, которую мы представляли в Сандгейте, со сценой на набережной Темзы и скаковой лошадью, которой дали допинг (переднюю ее половину изображал Пофем): Форд Мэдокс Хьюфер{358} был единственным крупье за зеленым столом в дивной сцене в Монте-Карло, а Джейн — азартной и безрассудной герцогиней. Далее — сцены на вокзале в Хемстеде, с Г.-В. Невинсоном{359} в роли типичнейшего немца, швейцара у дверей в зал ожиданий, объявляющего поезда, и Джейн в роли мамаши, обремененной большим семейством, рядом с ней такая же крохотная, как она, Долли Рэдфорд в роли няни и вереница детишек, жующих булочки, все в белых носках, с голыми икрами, в соломенных шляпах на затылках, да еще лопатки, и ведерки, и масса всякого багажа. Помнится, одним из этих малышей был мой друг Э.-С.-П. Хэйнс,
Огромным успехом у нас пользовался Сидней Оливиер — с трогательным правдоподобием он играл младенца Моисея в сочиненной Джейн «Дочери фараона», а еще ему прекрасно удавался могучий Самсон со спутанной гривой. Устрашающего вида железяка, на которой пекли лепешки, дар Филипа Гедаллы, на время обратила наши мысли к аду. «Нэнси Парсонс», нынешняя леди Мерси Дин, царила среди обреченных, а для себя Джейн избрала роль невозмутимой брюзги с книжкой установлений и тарифом мук, от которой главный злодей приходил в нескрываемый ужас. «Но, сэр!» — настаивала она, указывая пальцем на то или иное установление. Ко всем ужасам ада прибавился еще один.
Таких воспоминаний у меня хватит на целую книгу. За эти годы в наших шарадах с восторгом участвовали, наверно, сотни людей. Они сейчас все у меня перед глазами, выглядывают друг у друга из-за плеча, — как та могучая плеяда, что изображена на опускающемся занавесе лондонского «Колизея»: Арнольд Беннет, сэр Фредерик Кибл{360}, Лилла Маккарти, Бэзил Дин{361}, Ноэл Коуард{362}, Роджер Фрай{363}, в виде скелета с белыми бумажными костями на черном трико, Клаттон-Брок{364} в роли прусского генерала, Филип Сноуден{365} (его первое и единственное театральное выступление) в роли пожилого злющего раджи, который ведет переговоры с охотниками за концессиями, и в роли Папы в красной шапке, еще злее раджи, и Фрэнк Ходжес в белом фартуке и с множеством пивных кружек в руках в роли низкопробного хозяина низкопробной гостиницы. Покойный Джордж Мэйр{366} замечательно изобразил миссионера, из самых непривлекательных, а Фрэнк Суиннертон — ужасающего прожигателя жизни. Сэр Гарри Джонстон создал изумительного Ноя, а Ной Чарли Чаплина был и того изумительней, только совсем в другом духе. Но каждый персонаж, что мне вспоминается, ведет за собою других. Я не могу назвать даже и десятой их доли. И среди всей этой веселой кутерьмы проходит моя жена, сдержанно сияющая и неутомимая. Она хранила в шкафах множество красочных костюмов для шарад и всегда безошибочно чувствовала, какой из них окажется самым эффектным.
Все, что касалось шарад, в конце концов полностью перешло в ведение Джейн. Поначалу, мне кажется, я подбрасывал кое-какие идеи, но она настолько больше была ими захвачена, настолько лучше во все вникала и мои мальчики отдавались этому с таким упоением, что постепенно я совсем отстранился и перешел в ряды восторженных зрителей. При появлении Джейн я никогда не мог угадать, что за сюрприз она измыслила на сей раз. Ей никогда не изменял дар поражать меня — заставить смеяться и восхищаться. Не могу передать, с какой бесповоротностью я теперь ощущаю, что этот причудливый и разнообразный мир счастливых забав закрылся для меня навсегда.
Закрылся навсегда потому, что это была не столько моя жизнь, сколько жизнь Джейн. Наше старое жилище, возможно, останется домом для молодого поколения, но для меня оно теперь не более чем прибежище воспоминаний. В этом же тоне счастливых реминисценций я мог бы писать и о множестве других сторон той созданной Джейн домашней жизни, которая была так определенно именно ее жизнью. В конце концов шарады были всего лишь одним из развлечений среди огромного разнообразия схожих забав. У Джейн была страсть неожиданно затевать танцы, и для танцев у нас имелся большой сарай, к тому же вместе с нашими мальчиками она поставила несколько пьес в деревенском театре. На конец недели к нам собиралась самая разнообразная, казалось бы несовместимая, публика. Приезжали обычно днем в субботу, несколько отчужденные, не испытывая особого доверия друг к другу, а в понедельник уезжали, чудесным образом объединенные, успев понаряжаться в маскарадные костюмы, потанцевать, выступить в какой-нибудь роли, погулять, поиграть и помочь приготовить воскресный ужин. Она никогда никому не навязывала свою волю, но от нее исходило такое доброжелательство, такой безусловно радостный жар, что самые холодные воодушевлялись и самые чопорные оттаивали.
Все это было в порядке вещей меньше года назад. Я вспоминаю праздничную атмосферу приездов и отъездов, множество гостей за чайными столиками в беседке, освещенные окна по вечерам, из которых на газоны и кусты падали пронзительно зеленые лучи света, радостное оживленье, смех. Занавес опустился, скрыв эту милую сердцу картину, и никогда уже мне ее не воскресить. Она исчезла так же безвозвратно, как наши первые
«Как весело нам было!» — написал один мой старый друг, и это могло бы стать эпитафией тому ее лику, что был обращен к жизни в кругу семьи и друзей-приятелей.
Рассказывая все это, я сознаю, что лишь едва приоткрываю самое существо моей жены. Я пишу о ее ликах, о разных сторонах, которыми она поворачивалась к миру. Я хожу вокруг да около личности, которая на самом деле оказалась на удивленье робкой и ускользающей от понимания. Джейн Уэллс, Мамулю и хозяйку Истон-Глиб знали десятки людей, но я проникал в самую ее суть. За ее улыбающимися масками таилось что-то, что старалась выразить Кэтрин Уэллс и в конце концов в некоторых из рассказов выразила превосходно. В мягком свете настольной лампы, когда она писала то, что вполне могло остаться ненапечатанным, она позволяла себе отправляться на поиски своего сокровенного «я».
Я рассказал, как мы вдвоем бросили вызов ходячей мудрости мира и выиграли, и вдохновляли нас Шелли и Хаксли и глубокое презренье к нерешительности и лицемерию нашего времени. Куда труднее рассказать о постепенно открывавшихся нам глубочайших различиях в наших характерах и темпераментах и о сложностях, которые у нас возникали из-за этих различий. В основе натуры моей жены лежало страстное стремление к счастью и всему прекрасному. Она прежде всего была мягкой и доброй. Она преклонялась перед красотой. Ей казалось, красота — нечто вполне определенное, подлинная драгоценность, которую необходимо найти и хранить. На мой взгляд, красота свойственна всему сущему, неотъемлема от него, и потому нечего о ней особо задумываться. Я куда менее устойчив, чем была она, но есть во мне напористость, что противостоит моей неустойчивости. Во мне больше энергии, нежели силы, и мало терпения; в житейских делах я тороплив и неумел, так как чуть ли не всю свою энергию и волю устремляю на решение тех задач, что всецело мной завладевают. Только в таком случае, мне кажется, я и способен их решать. Я загоняю себя, чтобы справиться со своей работой, и за это плачу дорогой ценой — спешка идет в ущерб изяществу и законченности. Во всем этом мы были полной противоположностью и конечно же противостояли друг другу.
Мне кажется, сегодня молодым людям ощутимо помогает приспособиться друг к другу современная психологическая наука. Ее анализ мотивов поведения чрезвычайно способствует пониманию и снисходительности. А в наше время психология была еще в основном поверхностным и ни к чему не пригодным умствованием. Нам пришлось справляться главным образом с помощью данного нам от природы разумения. И, страшно подумать, сколько терпения, мужества и жертвенности Джейн вкладывала в наши отношения, без чего невозможны были бы никакие компромиссы. Не помню случая, чтобы она преувеличила те или иные возникшие между нами разногласия, подтолкнув нас к неверным решениям. Два важных обстоятельства были в нашу пользу: во-первых, нас обоих отвращала не только лживость, но и неискренность; и во-вторых, мы питали друг к другу истинную любовь и уважение. И опять же подвиг совершала она. Мне легко было сохранять веру в ее чувство справедливости и великодушие. Она никогда не говорила неправды. Ее слово перевесило бы для меня клятвы всех на свете свидетелей. А она ухитрялась сохранять уверенность, что ради меня стоит жить, хотя это было непросто, ведь я непрестанно пробивался сквозь путаницу настроений и побуждений, которые по самой ее природе ни в коем случае не могли быть ей симпатичны. Она так безоговорочно верила в меня, что в конце концов я и сам поверил в себя. Ума не приложу, чем бы я был без нее. Она придала моей жизни устойчивость, одарила ее достоинством и домашним очагом. Оберегала ее целостность. Это невозможно было бы без неизменного внимания и труда. У меня сохранились сотни воспоминаний о неутомимой машинистке, которая продолжает работать, несмотря на боли в спине; о серьезной зоркой читательнице гранок, которая сидит под навесом в саду, вознамерившись не пропустить ни одной неточности; о решительной маленькой особе, трезво мыслящей, но не подготовленной к ведению дел, которая стойко сражается с нашими счетами, хотя они приводят ее в замешательство, и все держит в своих руках.
Несходство наших характеров отражалось в наших убеждениях. Хотя Джейн изо всех сил и со всей преданностью помогала мне и поддерживала, я не думаю, что она так уж разделяла мои верования. Она их принимала, но могла бы обойтись и без них. Я буквально одержим тем, что могло бы быть, и недоволен настоящим; я бы с радостью обзавелся собственной косой и обогнал седое Время; я исполнен веры в возможности человека, и она стала основой моей жизни; а вот жена пристальней вглядывалась в происходящее сегодня и была к нему куда терпимей. Она была человеком более реалистическим, чем я, и менее творческим. Она острее видела и прелесть, и скорбь, и жестокость мира. Она многим восхищалась, многим дорожила, многое оберегала и многому сострадала — куда больше меня. В ее подходе к жизни было гораздо больше стоицизма, чем в моем, — не могла она ни так надеяться, ни так возмущаться, как я. Если вы это поняли, вам, я думаю, откроется та мечтательная прелесть, которой отмечены такие рассказы этого сборника, как «Изумруд», «Прекрасный дом» и «Беглецы».