Орельен
Шрифт:
— Просто не понимаю, когда тебе приходится вставать, Мондинэ, очевидно, до зари, ведь у тебя на плечах уйма дел… А ты еще ухитряешься прихорошиться, так что тебя можно разглядывать со всех сторон и ни к чему не придерешься. Икры у тебя, как у велосипедиста, — железные… Нет, одного утра ни за что не хватит… Ах, ты мне сделал больно, грубиян…
Что ни говори, а приятно иметь сутенера-миллионера. Особенно такого умницу, как Мондинэ. С ним совсем не обязательно прикидываться, что ты моложе своих лет. Она нравится ему именно такой, какая есть. А Роза достаточно хитра, она все понимает и даже твердит ему о своих годах, как бы умаляя себе цену: все-таки грустно,
— Мой дикарь, преступник, убийца! — шепчет она. — Я же тебе в матери гожусь! Он до того хорош, что грешно было бы… Неужели тебя не утомляет быть всегда таким изумительным!
По-видимому, это его совсем не утомляет.
Они наелись гусиной печенки и расшвыряли все цветы, до последнего лепестка. Роза обожает гусиную печенку. Лежа в широкой постели с прозрачным пологом, она глядит, как обнаженный Эдмон переходит из спальни в ванную и из ванной в спальню. Мелодично журчит вода. Ему нравится приводить себя в порядок на ее глазах.
— Что за обаятельный эксгибиционист! Подойди сюда, дорогой, ближе, ближе! Я не желаю, сударь, издали любоваться вашими ногами.
Эдмон сиял. С другими женщинами его постоянно терзали сомнения. Вполне понятные сомнения мужчины, слишком хорошо знающего, каким языком говорит дорого оплачиваемая любовь. А с Розой ему всегда казалось, что она бы сама ему заплатила деньги, будь это ей по карману. И ведь это не кто-нибудь, а Роза, великая Роза Мельроз… Он заставит ее стонать от наслаждения.
— Нет, просто немыслимо… у тебя такая кожа, словно ее раз навсегда позолотило августовское солнце, а ведь сейчас у нас зима! Где это ты умудряешься загорать?.. Ты словно вышел из рук Гермеса. И этот шелковистый пушок… почти непристойный… Впервые вижу такой пушок! По сравнению с тобой я просто бревно…
Роза прекрасно знает, что у нее ослепительно-белая кожа, знает также, что у нее груди будто изваянные — на вид небольшие, но только на вид — широко расставленные, как бы созданные для любви.
— Когда я подумаю, что у тебя молодая прелестная жена, а ты лежишь в моих объятиях… — шепчет она. — Ах, лгунишка, лгунишка. Как же после этого я могу тебе верить?
— Ты же отлично знаешь, что я ее никогда не любил…
— Однако женился.
— Ничего не поделаешь, обожаю хорошее белье, а сам платить за него не мог.
Роза упивалась его цинизмом.
— Ах, каналья!
Потом вдруг вспомнила эту самую Бланшетту, в отношении которой проявляла на словах столько великодушия, хотя, надо признаться, лицо у супруги Эдмона немного лошадиное, да и руки не особенно красивые.
— Скажи, нахал… твоя жена…
— Что моя жена, Розетта?
— Сначала ты от нее таился, не хотел говорить даже нашей милой Мэри, чтобы не дошло до твоей жены, а теперь вдруг переменился.
— Переменился не я, а обстоятельства…
— Как так?
Эдмон присел на край постели, обхватил руками согнутые колени, плечи его угрожающе поднялись, и он стал ужасно похож на коршуна, подстерегающего добычу, — не по росту маленькая головка с редеющими волосами, глубоко запавшие, хищные глаза. И крепкие зубы.
— Так вот… — начал он.
Роза слушала его, не слыша. Улавливала только основную линию его рассуждений, ибо, как она уже поняла по тону Эдмона, он непременно начнет
Говоря в общих чертах, в первые годы замужества Бланшетты и Эдмона жена была так безгранично привязана к мужу, что он мог делать все, что угодно, не думая о последствиях. Вырвав из рук Карлотты свою живую добычу, Бланшетта была слишком счастлива, что ее муж не вернется к той, которая внушала ей страх, больше чем все женщины на свете вместе взятые, и страх этот не прошел, даже когда старик Кенель женился на Карлотте. Между папашей Кенелем и его дочкой существовало огромное сходство: зная, что ему не удастся сохранить Карлотту для себя одного, старик некогда безропотно согласился, чтобы его любовница делила свое расположение между ним и тем, кому суждено было стать впоследствии его зятем, то есть Эдмоном. Из того же чувства самоунижения Бланшетта безропотно приняла как нечто неизбежное и фатальное то, что супруг ее принадлежит не ей одной. Война, с ее вынужденной разлукой, окончательно узаконила это положение, а Эдмон постарался сделать его недвусмысленно ясным: из откровенности, порожденной коварством и порочностью, он осведомлял свою жену обо всех своих любовных связях, — во-первых, потому что ему доставляло удовольствие терзать Бланшетту, а во-вторых, чтобы лишить ее возможности упрекать мужа в молчании.
Но со временем он начал чувствовать, как в ней растет глухой, еще не вполне осознанный ею самой, протест. Она по-прежнему давала Эдмону полную свободу. И продолжала мучиться этой бесконечной мукой. Но теперь, когда ему приходило в голову оставаться с ней, когда он нарушал в наиболее подходящую для себя минуту ее затянувшееся одиночество, он стал замечать, что Бланшетта меняется. О, конечно, не сразу, а постепенно. Она привыкла думать в одиночестве, скрывала от него свои мысли. И внезапно Эдмон понял, что жена от него ускользает. Раньше, чем она сама поняла это. Она по-прежнему в него влюблена. И к тому же слишком набожна, чтобы обманывать мужа. Но уж лучше бы обманула! Какое-нибудь пустяковое приключение было бы вполне уместно. Он даже прикинул в мыслях, нет ли чего подходящего. Пусть заведет себе любовника, но пусть сознает, что это с отчаяния. Единственно, чего он хотел, — это чтобы Бланшетта от него не ушла, не выбросила его на улицу. Поди найди другую с такими капиталами! Правда, у них дети, это до известной степени гарантия; как-никак он отец. Но неумолим бег времени, безжалостно преображает оно и мужчину и женщину…
— Жаль, ты меня не видела, Розетта, когда мне было лет двадцать. Тогда я никого не боялся… Нет, нет, побереги свои лестные слова для другого раза. Мужчина в тридцать лет, если только он за собой не следит… Понятно, я за собой слежу — по утрам пенчингбол, два раза в неделю — фехтование.
— Нет, правда, ты восхитительно сложен, только не надо толстеть…
— Спасибо за совет! Пока особой опасности еще нет, но с каждым днем мне все труднее поддерживать себя в форме… Придет такой час, когда Бланшетта испугается, что она старится, так и не узнав взаимной любви, и это чувство пересилит ту власть, какую я над ней пока еще имею…