Орест и сын
Шрифт:
По Дворцовому он шел, морщась от ветра. С той стороны реки, на крыше зеленоватого здания, стояли каменные римские граждане — посланцы Москвы. Победная колесница, вырываясь из рук легионеров, взлетала над площадью. Матвей Платонович думал о том, что римляне обсели город, как птицы.
Свернув к Адмиралтейству, Тетерятников снова забормотал. Только культура — есть истинно религиозное творчество, в котором нет ни римлян, ни иудеев, ни ересей, ни еретиков. Преемники воспринимают не религию, но культуру: она одна во всякое время способна давать побеги Духа, тогда как все религиозные культы имеют свое начало и конец. У культа, исчерпавшего себя, нет наследников.
Ступая по лужам, он шел мимо дома Лаваля: 14 мая 1828 года здесь, в присутствии Мицкевича и Грибоедова, поэт читал:
Еще одно, последнее сказанье — И летопись окончена моя. Исполнен долг, завещанный от Бога Мне, грешному. Недаром стольких лет Свидетелем Господь меня поставил И книжному искусству вразумил…Тетерятников бубнил машинально. С известной долей условности творчество Пушкина тоже можно назвать местным религиозным культом, но культ этот — особого рода. Тетерятников не мог представить времени, когда он иссякнет.
Кажется, Матвей Платонович выбрал правильный путь: на фоне московско-римских размышлений работа двигалась споро. Ближе к вечеру, добравшись до верхней полки, он обнаружил Полибия: “Всеобщая история в сорока книгах”, точнее, первый том московского издания 1890-х. Полибий, образованный и изощренный грек, стал посредником между двумя цивилизациями — греческой и римской. Пушкин, в известном смысле, повторил его судьбу. Он стал первым, кто приобщил русскую литературу к европейской традиции. Сладострастно хихикнув, Тетерятников отложил Полибия в свою кучку.
В шесть часов, отработав урочное время, Матвей Платонович распрощался с наследниками и отправился восвояси. Выйдя из чужой парадной, он свернул в переулок, разрезающий дома. Марк Аврелий, апологет тягостной тщетности, вступил в беседу с первых же шагов: все проходит, рождаются и гибнут государства; люди — и плохие, и хорошие — умирают в свой срок, и сама земля рано или поздно исчезнет. Так было и будет, а значит — роптать тщетно. Единственное, что остается, — гений, живущий в душе. Что до людей — их природу не изменишь. Рабы и негодяи — такими они были всегда.
Матвей Платонович миновал дом Лаваля и, потоптавшись у края поребрика, приготовился перейти дорогу. Поток машин, лившийся с набережной, был сплошным. Теребя бородавку, Матвей Платонович ждал. Наконец, опасливо спустив ногу, словно пробовал воду, он двинулся вперед и почти добрался до противоположного берега, когда серая “Волга”, скользнувшая за спиной акульей тенью, взревела, напугав до смерти. Тетерятников рванулся, спасаясь. В голове отдалось хрустом и болью и немедленно пошло кругом. Превозмогая слабость, Матвей Платонович доковылял до садовой решетки и только здесь, устыдившись своей пугливости, обернулся.
Поток машин совершенно иссяк. И все-таки неприятно ныло сердце, как будто “Волга”, взревевшая за спиною, никуда не исчезла — осталась невидимой угрозой. Он обошел Всадника, задумавшего взлететь выше римских колесниц, и свернул к садовым скамейкам. В историческом смысле этот император — тоже посредник. Кто, как не он, привил российской истории европейские черенки…
Держась за грудь, Тетерятников унимал колотье. Боль не проходила. Стараясь дышать ровнее, Матвей Платонович повел плечом и огляделся. Со скамьи, на которую он присел, открывалось здание Сената
“Ладно, — он думал, — цивилизации умирают, но все-таки умирают по-разному. Одно дело — Мемфис и Вавилон, совсем другое — Рим. Те погибли безвозвратно, этому был уготован особый путь: дряхлый Рим воспринял новую веру и обрел второе рождение. Трудно представить, что сталось бы с Вечным городом, если б не абсурдная надежда на Второе Пришествие”. Крылатые гении, обсевшие колоннады Сената и Синода, превращались в Господних ангелов.
Матвей Платонович поднялся, но сердце, напуганное акулой, вздрагивало. Он шагал, и впервые за многие годы маленький шлюз не открывался, словно там, в глубине мозга, образовался словесный тромб. В тишине, как будто не шел, но ехал на невидимом общественном транспорте, Тетерятников перебрался на Васильевский остров.
Слабость вернулась, едва он дошел до угловой кондитерской. Тетерятников вспомнил брикетик гречи, купленный на ужин, и подумал о том, что вряд ли сумеет размять. Если опустить целиком, сварится комками — Матвей Платонович не любил комковатую кашу.
Он выбрал дальний столик и, пристроившись, отхлебнул из чашки. Кофейная теплота разлилась по жилам. Тетерятников откашлялся и подергал бородавку. Что касается возрождения, Рим, если брать по большому счету, — единственный прецедент. Москва, не признающая с ним родства, совершает роковую ошибку, но, собственно говоря, от нее нельзя ожидать этого признания. Хорош был бы Рим, если б связывал надежды на будущее с жалкой сектой обитателей катакомб. И Москва, и языческий Рим равны сами себе: их удел — собственные мифы. Другое дело — Петербург.
Да, он думал, Петербург — особенный город. Во всяком случае, не русский. И дело не в нынешних жителях. Город, построенный по чужому образу и подобию, воспринимает чужую мифологию, превращая ее в свою. Петербург — сколок Европы, а значит, все, что собрала европейская традиция, для Петербурга — свое. Ему, не чуждому этой традиции, куда как легче найти свое место в череде одновременных эпох.
Покончив с вечерней трапезой, Матвей Платонович поднялся к себе.
Мало-помалу оно все-таки тронулось, но размышления, в отличие от знаний, проворачивались в его мозгу несмазанным колесом. Ладно, он возвращался к прерванному, пусть Петербург — особый город, в каком-то смысле новый Иерусалим. Здесь хранятся традиции прошлого, чуждые надменной Москве. Сюда время от времени являлись посредники, желавшие скрестить русскую культуру с европейской. Здесь живут и умирают носители высокой культуры… Он вспомнил тех, чьи библиотеки перебрал собственными руками, и понял свою ошибку.
В конечном счете, эти хранители древностей решали внутренние задачи. Они — иудейские книжники, берегущие ветхую традицию. Не эта традиция спасла Рим. Все, что она сумела, это сохранить Дух Иудеи.
Дух, возрождающий империи, выбирает других посредников. Те, чьих лиц он не мог себе представить, должны быть чужды высокой культуре. Культура забирает силы, — обессиленная душа не выбрасывает побегов. Нет, Тетерятников поправил себя, не так: человек высокой культуры, — скорее растение, чем животное, он живет укорененным и никаким усилием воли не может вырвать себя из почвы привычных истин.