Ошибись, милуя
Шрифт:
— Не верить — правды они не скажут.
— А тебе так вот и сказали?
— Вот так и сказали.
— Ой, да не простая ты, Анисья-матушка, прямо вот не простая.
— Да какая ни есть. Ты уж сказывал об этом.
Анисья вроде опечалилась, а лицо ее замкнулось в правдивой и светлой задумчивости; сама она, ровна и спокойна, начала убирать со стола.
Семен встал и притулился к горячей боковине печи — жаром так и охватило всю его спину, а сам он вздрогнул и насквозь замерз. «Не заболеть бы», — ударило по сердцу внезапное, и он тут же отмахнулся от своего опасения, озадаченный скорой и важной переменой в хозяйке. Он и прежде подмечал, что прелестные, по-детски доверчивые глаза ее всегда светились как бы в полмеры, и даже
— Ты что же, Анисья, вот так все и живешь? Одна, значит?
— Жила и не одна. Да тебе это зачем?
— Вот видишь, зачем да зачем. Живем под одной крышей, маленько и знать бы надо друг друга.
— Да ты все в делах, как рыба в чешуе, к тебе не подступись. И залетка у тебя. Тоже небось зазнобила.
— С нею песня спетая.
— Будь я мужиком, вот крест, убила бы ее, начистоту сказать. Среди нашей сестры тоже водятся — живьем в землю закопать мало.
— Уж ты больно круто. Люди не без слабостей.
— Я сама такая. Меня самое бы зарыть. Ты вот все сказываешь, не простая-де ты, Анисьюшка, да не простая. Была б простая, Семен Григорич, так бы вот не жила. А то ведь вдовушкина дверь всякому отперта. Да тебе небось напели уж об Анисье Захватке. Захваткина — это я по мужу. Ну не рассказывали, не горюй — расскажут. У нас тут вести не залеживаются. А охота будет послушать, я и сама без утаечки все выложу. Только не теперь, а в другой раз как-нибудь. Сейчас бежать надо — скотина стоит не управлена, камин не топлен, кабан, леший, обревелся совсем. Да и ты, помешкавши, одевайся воду носить.
Анисья, опять бодрая и взволнованная, убежала на свою половину. А Семен, чем больше прилаживался к печи, тем больше мерз, неприятно чувствуя дрожь в теле. «Надо спросить, нет ли у ней самогонки, да с солью опрокинуть после бани, а то, чего доброго, не расхвораться бы, — прикидывал Семен, собираясь на улицу. — Уж банька-то, не сказать как кстати».
Он раз пять спускался к проруби на Мурзе и каждый раз его бросало то в жар, то в озноб. А с последними ведрами так устал, что всего окатило тяжелым потом, и уж без колебаний знал, что нездоров. Но после обеда сходил все-таки в баню, выпил стакан первача с тертым хреном и солью, залез на печь, а к вечеру начал впадать в бред. То ему казалось, что он жарким утром едет на палубе пароходика по Неве, а рядом стоит Зина, которую он не видит, но хорошо угадывает, что она взволнована, ослеплена солнцем, весело смеется и машет, машет кому-то рукой. «Слава тебе господи, а то заладили все: повешена да повешена, — связно подумал Семен и захотел сказать ей что-то мучительно важное, но во рту у него все спеклось, выгорело, язык присох, и он одними глазами торопился передать ей: — Милая, милая, ведь если бы не ты, я бы так и остался серошинельным сукном. Ах, не знать бы всего этого, жить, как живется, без мысли и тревог, чисто, честно, праведно. Да нет, я все тот же, но душа, душа ни минуты не знает покоя, а загадки жизни, которые ты разрешила одним шагом, по-прежнему недоступны мне и не под силу. Ты помогла мне, а как самой-то?
— …я сама, сама, — услышал он голос, который вживе походил на голос Анисьи, и Семен, вдруг осознав себя, спросил:
— Анисья, ты, что ли, это?
— Я, я.
— С кем ты? — все еще не веря отзвуку хозяйки, переспросил Семен.
— Одна. С кем же еще-то, — ответила Анисья и, приложив палец к своим губам, глазами показала управляющему Троицкому, чтобы он замолк и уходил.
Николай Николаевич пришел к агроному поговорить с ним, но, узнав, что тот заболел, искренне обеспокоился:
—
— Я сама, сама, — горячо и громко возразила Анисья, и Семен очнулся на ее голос.
— Слушай-ко, Анисья, — опять спросил Семен, — а вроде бы приходил кто-то? А смеялся-то кто?
Он приподнялся на локте и выглянул с печи — свет лампы на столе так и ослепил его ядовито-желтой пустотой.
— Капусты бы теперь, хоть к губам, дохнуть с мороза, со льдом… Только бы по сердцу он ей, и все бы ладно. Мне прийти надо… увидел бы голубушку. «Огородов, к орудью!» — скомандовал кто-то затаенно неузнанным голосом. Он встрепенулся, открыл глаза и не сразу узнал Анисью.
— На-ко, вот, клюквы я надавила. Выпей. Жар-то и схлынет. Пей, да я тебе грудь салом натру. Господь милостив — к утру поднимешься.
Семен глотками начал пить, не чувствуя кислоты клюквы, и в миг просветления вздохнул:
— Такое состояние, Анисьюшка, будто всему конец, а сделать ничего не удалось. А мог бы, кажется. И что-то беспокоит, томит…
— Вот вы, мужики, все так, — с ласковой укоризной отозвалась Анисья, — чуть что, и раскисли. Бабского бы терпения вам. Допивай-ко, допивай.
XIV
Почти две недели Семен пролежал в тяжелом жару, но сознания больше не терял. А как-то утром спустился с печи, переодел все чистое и лег в кровать. Он с наслаждением и радостью чувствовал свежую прохладу белья, чувствовал набиравшее силу свое тело, чувствовал свет от замерзшего окна, который казался ему необыкновенно ясным и ласковым, — глазам от него было легко и весело. К полудню в голые зализы на стеклах пробилось солнце, с пригретой стороны на наличниках раскричались воробьи, и в притаявшем воздухе свежо лаяли собаки. Слыша новые, предвесенние звуки, Семен впервые за время болезни подумал о еде, и, когда пришла Анисья, он с детским восторгом высказал ей свое желание:
— Век, Анисья-матушка, буду бога молить за твое здоровье, накорми ты меня тертой редькой. С квасом. Всякую еду перебрал в уме, а на редьке слюной захлебнулся. Да ведь и то сказать, со ржаненькой корочкой да с луком, для вкуса немножко.
— Редька и божественно, но чистый же ты ребенок, ей-бо.
Хлебать тюрю сел к столу. Сам себе показался до смешного легким и слабым, даже ложка в руке держалась непрочно, но был уже окрылен счастьем выздоравливающего, признательно поглядывал на Анисью, которая тоже радовалась, что сама выходила постояльца. Прибрав со стола, хотела уйти к себе, да Семен остановил:
— Ты бы посидела. А то я все один да один.
— Видишь вот как, накормить накорми, напиться подай, а теперь еще и посиди с ним. А то, может, и еще чего запросишь? Да уж посидеть, что ли. Денька прибавилось, а ровнешенько ничего не успеваю. Глядь-поглядь, и вечер.
— Ты ведь, Анисья Фроловна, хотела поговорить со мной, да все тебе недосуг, все некогда. Я и без того наделал тебе хлопот.
— Отчегой-то Анисья да еще и Фроловна. Будто и не я это. У нас так-то стариков навеличивают, да еще с сердца когда. Я вроде плохого тебе не пожелала. Ай не поглянулась чем? А коли обиды нет, так и зови, как звал. Анисьюшка, да и только. Меня мамонька так-то кликала. Все насмотреться на меня не могла, царствие ей небесное. Нас три девки было у ней, я самая малая. Она, бывало, глядит на меня, да ну в слезы. Все-то она наперед знала. То и вышло. По ее. Да я это к чему все, спроси-ка ты меня, дуру? Кто ты мне? Что? А вот задавило сердце, как услышала от тебя свое имечко. Будто наслан ты кем-то. Затеял вот, не простая-де ты, Анисьюшка, да не простая. Ты не простой-то. Вражной ты, Семен Григорьевич. Всяких я перевидала на своем веку, а на тебя толкает, и думы другой нет, лучше открыться, чем умолчать. Али это не чудо. Да суди сам господь. Ты, Семен Григорич, не сиди-ко за столом-то. Не ровен час, охватит, на готовое много ли надо. Ложись давай. Песня долгая у меня.