Ошибка канцлера
Шрифт:
– Государыня, ты-то не забыла, ты-то, коли сама знаешь, смилостивься!
– Смилостивиться? За свои муки других жалеть, на других разжалобиться? Вы мне вот как, колесом через всю жизнь прошли, а я – незлобивая, я – отходчивая, зла не помню, добра никому не пожалею? Врешь, принцесса, врешь! Нет среди баб таких добреньких, и не ищи!
– Так ведь я, государыня, не против воли твоей. И замуж, коли велишь, пойду, мне бы не этот только.
– Тот – не тот: одна цена. Всем им к престолу бы подобраться, а свое кобелиное дело они и без супруги законной справят, не утрудят тебя, девка, не бойсь! Свое отбудешь, наследника родишь, и сама себе хозяйка – правительница!
– Да не надо мне ничего, государыня! Я бы дома... одна... век вековала... за тебя бы Бога молила...
– Лучше, говоришь? А где он, дом-то твой, принцесса высоко рожденная да не высоко ставленная, где?
– Хоть в Измайлове. Без выезду. Пусть там тесно, неустроено...
– В Измайлове? Это там-то, где для герцогини Курляндской места не было? Куда отдохнуть просилась, чтоб приветили, обиходили, по-людски обошлись, ан нет, герцогине Мекленбургской Катерине Иоанновне с дочкой-принцессой и без того тесно, где уж тут ради попрошайки курляндской потесниться!
– Там и впрямь теснота была, государыня. Мы с матушкой на постели вдвоем, а фрейлины на полу, на войлоках, вповалку. И у тетеньки Прасковьи через спальню проходили. И у бабиньки-царицы танцевали – она с постели глядела, – как ассамблеи собирались.
– Ассамблеи собирались! Танцевали до полуночи! Что ж не спросишь, каково тетка твоя в Митаве царствовала, в какой горенке ютилась, не то что ассамблей не знала, не ведала, что на другой день на стол ставить, какие башмаки надеть: старые поизносились, на новые денег взять неоткуда. Башмачник последний и тот в долг не верил: чем отдавать будешь? Подачками, слышь ты, я – родная внучка великого государя Алексея Михайловича – подачками от блаженной памяти величества из-под солдатской телеги Екатерины I жила. Что по милости своей пришлет, то и ладно, на том и спасибо. Да еще письма пиши, благодари, кланяйся, о здоровьечке драгоценном справляйся, каково оно после обозных телег – не надорвалось ли, не беспокоит.
– Ничего мне не надо... я б обноски... в Измайлово бы мне...
– Не будет тебе Измайлова, не будет. Сама жить в нем стану, коли охота придет! Сама во всех горницах, где войлока тухлого мне на полу не нашлось! И рож постных видеть там не желаю, а твою меньше всех. Молчальница, смиренница, а вишь как за себя вступилась! С кем говорить осмелилась, Анна свет Леопольдовна? С самодержицей Всероссийской? Вон, подлая, чтоб духу твоего здесь не было, вон!
...Матвеев подает прошение в Канцелярию от строений. Огромное колесо бюрократической машины медленно, нехотя приходит в движение. Нужны „пробы трудов“, нужны отзывы, много отзывов, отовсюду и ото всех. Наконец он получает право на самостоятельную работу. Но все это требует времени, усилий, обрекает на горькую нужду. Заслуженное за прожитые в Голландии годы жалованье остается невыплаченным. Канцелярия от строений не спешит с назначением оклада. Матвеев безнадежно повторяет в прошениях, что у него нет средств ни на поизносившуюся одежду, ни на еду.
Никаких работ, кроме заказных, художники тех лет не знали, и трудно себе представить, чтобы Матвеев, да еще при полном безденежье, решился начать картину с себя – непозволительная, ничем не оправданная роскошь. Что ж, в документах об автопортрете действительно не было ни слова.
...Отступившее глубоко в амбразуру окно архивного хранения казалось совсем маленьким, ненастоящим. На встававшей перед ним стене былого Синода солнечные блики сбивчиво и непонятно чертили свои очень спешные сигналы. Временами наступала глуховатая городская тишина с дробным эхом далеких шагов. А страницы переворачивались
К Матвееву почти сразу приходит руководство всеми живописными работами, которые вела Канцелярия. Талант и мастерство делают свое. Но это ежедневный шестнадцатичасовой труд, без отдыха, с постоянным недовольством начальства, штрафами, выговорами, страхом увольнения.
Работы для Летнего дворца – того самого, на берегу Невы, за четким и неощутимым рисунком решетки Летнего сада. Картины для Петропавловского собора – они и сейчас стоят над высоким внутренним его карнизом „гзымсом“ в непроницаемой тени свода.
Еще один документ. В январе 1730 года, чтобы приобрести хоть видимость независимости, Матвеев просит о звании живописных дел мастера – до сих пор он получал тот же оклад, что и в ученические годы в Голландии, то есть двести рублей в год.
Спустя много месяцев последовало заключение: „От его пробы довольно видеть можно, что оной Матвеев к живописанию и рисованию зело способную и склонную природу имеет и время свое небесполезно употребил... к которому его совершенству немалое вспоможение учинить может прибавление довольного и нескудного жалованья, чего он зело достоин“. Борьба с нуждой – этот бич художников современники Матвеева слишком хорошо знали и старались отвести от талантливого живописца. В июне 1731 года Матвеев получил звание мастера и оклад четыреста рублей.
И все-таки одно обстоятельство было совершенно непонятно. Для пробы мастерства от художника требовали представлять портреты с известных экзаменаторам лиц – чтоб „персона пришлась сходна“, а он не обратился к автопортрету. Почему? Ведь это бы облегчало задачу тех, кто давал отзыв, и избавляло самого Матвеева от необходимости писать новый портрет, тратя на него силы и время.
Но каковы бы ни были причины этого молчания, оно не нарушается и в последующие годы: автопортрет остался в частном наследстве художника. Что же дальше? Отказаться от поисков – или искать наследников Матвеева.
Трамвай скучно колесит по врезанным в дома улицам. В проемах ворот – очередь дворов, булыжник, зашитые чугунными плитами углы от давно забытых телег и пролеток.
Около Калинкина моста сквер – пустая площадка с жидкими гривками пыли на месте разбитого бомбой дома и коричнево-серое здание – Государственный исторический архив Ленинградской области. Здесь особенная, по-своему безотказная летопись города – рождения, венчания, смерти – на отдающих старым воском листах церковных записей и „Исповедные росписи“: раз в год все жители Российской империи должны были побывать у исповеди – обязательное условие обывательской благонадежности.
Серая, разбухшая папка с шифром. И, наконец, в Троицко-Рождественском приходе двор „ведомства Канцелярии от строений живописного дела мастера Андрея Матвеева с жителями“. Среди жителей вся матвеевская семья – художник, жена, Ирина Степановна. Под следующим годом повторение записи и последнее упоминание о художнике: в апреле 1739 года Матвеева не стало. А дальше – дальше ничего, ни дома Матвеевых, ни сберегавшихся вещей и воспоминаний, ни просто семьи.
Жестокие в своей скупости строки тех же церковно-приходских книг рассказали, что двадцатипятилетняя вдова заспешила выйти замуж. Холсты, кисти, краски Матвеева долгое время оставались в канцелярских кладовых „за неспросом“. Новый брак – новые дети. Ирина Степановна рано умерла. Немногим пережили мать старшие дети художника, да иначе отцовские вещи и не достались бы Василию Андреевичу, младшему в семье. Но вот ему-то и довелось стать историографом отца.