Ошибка Оноре де Бальзака
Шрифт:
День выдался не очень холодный, даже солнце выглянуло. Потянуло уйти подальше от суеты и шума. Юзефович предложил осмотреть Царский сад. И через каких-нибудь десять минут они сидели на просторной скамье, перед огромным фонтаном. Струи воды били отвесно вверх. Напротив по улице взад и вперед ходил широкими шагами квартальный, то и дело козыряя экипажам, неторопливо катившимся по мостовой. Юзефович, разглаживая кудрявые рыжеватые бакенбарды, заглядывал Бальзаку в глаза, трогал неспокойными пальцами борта сюртука, почтительно брал в руки трость, долго любовался ею, захлебываясь от восторга.
— Скажите, мьсе, неужели это та самая знаменитая трость, о которой писали в «Котидьен»?
— Не совсем. Во всяком случае, набалдашник тот же. Впрочем, смею вас заверить, что в ней нет ничего исключительного. Самая обыкновенная трость.
— Не скажите,
Бальзак только вздохнул в ответ. Он думал о своем. Странно, почему столько дней не дает о себе знать Олизар? Куда запропастился?
А проректор между тем не умолкал. Его обязанностью было развлекать знаменитого иностранца. Об этом ему прямо сказали в канцелярии губернатора Фундуклея, и он трудился, не жалея сил.
— Ваш приезд в Киев войдет в историю Малороссии. Мы до сих пор не можем забыть гастролей вашей прекрасной землячки, мадам Жорж.
— Жаль, что я не могу ни петь, ни играть на сцене.
— Вам ли жалеть об этом, если ваш талант признан королями и царями?
Бальзак грустно прищурился.
…А через два дня в большом, обильно залитом сиянием ламп зале губернаторской резиденции, сидя по правую руку супруги Фундуклея и развлекая свою соседку рассказами про Париж, он не мог не услышать, как Эвелина с подчеркнутым равнодушием говорила губернатору:
— Господин Бальзак не дал согласия, чтобы его кандидатура баллотировалась в Национальное собрание. Пока во Франции не будет твердой монархической власти, разве можно быть уверенным в неприкосновенности человеческого достоинства?
Фундуклей, поглаживая пышные бакенбарды, косился маслеными глазами на свою соседку, чрезмерно задерживая взгляд на глубоком вырезе платья. Причмокивая полными губами, он бездумно тянул:
— Нонсенс, пани. Нонсенс.
Пенистое шампанское, соседство с Эвелиной Ганской, минорная музыка на хорах, ослепительный свет карсельских ламп настроили губернатора на легкомысленный лад. Если еще в начале вечера он был воплощением респектабельности, памятуя, что высокое общество за столом хотя и собрано, чтобы чествовать знаменитого Бальзака, не должно, однако, окончательно стереть ту грань, которая всегда будет между писателем-французом и благородным русским обществом, то теперь Фундуклей стал забывать свои принципы. И тщетно губернаторша пыталась различными недвусмысленными жестами вернуть ему осторожность. Фундуклей не замечал и не хотел замечать ничего, кроме обнаженных роскошных плеч пани Ганской, кроме ее нежных рук в тонких, черных по локоть перчатках, кроме глубокого декольте. Теперь его уже мало заботило, что будет писать о России Бальзак. Если бы спросили его, а не болвана Уварова, этого горе-Сперанского, который выдает себя за великого либерала, то он, Фундуклей, вообще выслал бы в двадцать четыре часа этого толстого француза за границы империи. Ну, можно ли отдать ему такую красавицу, как пани Ганская?
В голове у губернатора шумело, когда он поднялся с бокалом в руке. Эвелина окинула долгим взглядом гостей, которые затихли, ожидая тоста. Большинство присутствующих она хорошо знала. Здесь были ее давние друзья Радзивиллы, князь Сангушко с княгиней, барон и баронесса Гаген, граф Разумовский с племянницей, как рекомендовал он всем черноглазую красотку, которая, если верить злым языкам, была ему ближе, чем племянница, что, впрочем, ничего не меняло, ибо богатый граф, владелец десятков тысяч душ, больших поместий, мог позволить себе все, что угодно, и, возможно, именно поэтому не собирался сейчас слушать Фундуклея, а, поблескивая стеклышком монокля, снисходительно поглядывал на гостей. Налегая грудью на стол, сидел со льстивой улыбкой помещик Вечоркевич. Выражение почтительности застыло на лице правителя губернаторской канцелярии Шерстиневича. Дамы, плохо скрывая зависть, кололи Эвелину недобрыми взглядами, а встретившись с нею глазами, таяли в искусственных улыбках. Все было так же, как и год, как и два года назад, и все же было что-то другое, новое. Теперь по левую руку от Эвелины, между нею и губернаторшей, сидел Оноре Бальзак, слава Франции, как сказал о нем Шанфлери в своей статье. Мысль об этом слегка волновала Эвелину. Пусть он, ее Оноре, не может рисоваться в полонезе и расшаркиваться в салонах, пусть он не титулован… и беден, но он Бальзак, и этого довольно. Она, растроганная и согретая теплым чувством, бросила взгляд на высокий лоб Бальзака и, увидев на нем глубокие морщины, уловила в обращенном на нее мгновенном
— Только могучая рука нашего великого монарха способна направить к светлому расцвету и счастью жизнь всей империи. Как добрый отец о своих детях, печется он о нас. И мы, дети его, не знаем большей любви и большей преданности, чем те, которыми исполнены наши души к его величеству, императору всероссийскому. Ему — наши сердца, наша любовь, наши бессмертные души, наша жизнь.
Фундуклей, довольный своим удачным тостом, с видом победителя сел. Если французский писака думал, что губернатор будет говорить о нем, то ему пришлось пережить большое разочарование. Но Бальзаку это и в голову не приходило. Он внимательно наблюдал за всем, что делалось за столом, и ни одно лицо, ни один жест не ускользал от его внимания. Чем же отличается салон киевского губернатора от подобных салонов в Париже? Может быть, лучше было бы вообще не пойти? Ведь, в сущности, только Бибиков мог содействовать разрешению всех этих хлопот Эвелины о наследстве, о высочайшем соизволении и обо всем остальном. Но Бибиков болен. Кто знает, может быть, эта болезнь выдумана? Может быть, он просто не хочет видеть Бальзака, потому что не может сказать Эвелине ничего определенного. Все могло быть. И Бальзак не слушал веселых выкриков в честь императора, как не слушал и того, что говорила, наклонившись к нему, госпожа Фундуклей; в глубине зала, меж темными портьерами, как будто промелькнуло спокойное лицо Виктора Гюго, и в тот же миг всплыли в сознании полные безжалостной правды слова: «Ты стремишься занять место среди тех, чей мир сам же разрушаешь своим беспощадным пером. В этом вся беда». Да, в этом была его страшная беда Впрочем, не слишком ли часто он вспоминает эти слова? Может, лучше забыть их? Считать, что такого разговора с Гюго не было, поставить точку и выбросить из памяти? Но память и не думала удовлетворять его желание. Она словно существовала сама по себе. Что ж! Пусть будет так! Он встретился с вопросительным и укоризненным взглядом Эвелины и смущенно улыбнулся, поняв, что время для воспоминаний выбрано не слишком удачно.
Заиграла музыка. Гости встали и двинулись в большой зал с колоннами. Фундуклей, изгибаясь солидным корпусом, который неизвестно каким способом держался на тоненьких кривых ногах, церемонно повел в первой паре полонеза Эвелину. Бальзак встал в нише между двумя колоннами и следил, как Эвелина, гордо подняв голову, увенчанную высокой прической, в которой горели алмазы, и с легкой улыбкой задумчиво глядя куда-то сквозь стены губернаторского дворца, ступала в такт музыке. Шепот зависти и восторга пронесся по залу. Бальзак вздохнул и не успел оглянуться, как рядом с ним очутился с бутылкой шампанского в руке правитель губернаторской канцелярии Шерстиневич.
Пришлось выпить и прикинуться, что приятно слушать пьяные речи правителя, который почему-то считал необходимым сообщить, что дворянство губернии ничего не пожалеет для искоренения крамолы. Оглянувшись, точно проверяя, не слышит ли кто его слов, Шерстиневич доверительно сказал:
— Крамольники и якобинцы довели до того, что наши крепостные стали поднимать головы. Пора золотого спокойствия миновала, должен вам посоветовать в ночное время не ездить, на дорогах неспокойно. Бунтовщики совершают нападения на помещиков, жгут имения, и ничто уже не пугает их — ни шпицрутены, ни Сибирь, ни виселицы…
Шерстиневич, вытаращив глаза, умолк. Черт знает что! А вдруг этот писака тоже якобинец? Недаром же ползут слухи, что его особой интересуется Третье отделение? Однако, стал ли бы тогда губернатор приглашать его на банкет? Но разве Пушкин не был принят даже при дворе? Окончательно сбитый с толку Шерстиневич откланялся и, размахивая пустой бутылкой, ретировался. Бальзак облегченно вздохнул.
Музыка давно уже заиграла на смену полонезу бравурную мазурку, и Эвелина в паре с молодым князем Радзивиллом вихрем пронеслась мимо ниши, где одиноко сидел помрачневший Бальзак.
Вот что привлекает ее, — скорбно подумал он, опустив голову на руки.
Перед рассветом, когда гости стали прощаться, Ганская услышала от Фундуклея слова, заставившие ее задуматься. И сидя в карете рядом с Бальзаком, и у себя в спальне готовясь ко сну, и уже лежа в постели, она все вспоминала двусмысленную фразу губернатора: «Надеюсь, светлейшая пани, что вы еще не скоро покинете наши края, ведь некоторые книги пишутся довольно долго». — «О, все зависит от усердия и таланта, ваше превосходительство».