Особняк
Шрифт:
Он шагал довольно твердо, но в такой пронзительной злобе, что сначала ничего перед собой не видел, и в ушах стоял страшный звон, будто кто-то разрядил двустволку прямо у него над ухом. В сущности, он и свою ярость предчувствовал, и теперь в одиночестве, без людей, лучше всего можно было дать ей выветриться. Главное, ему было ясно, что он заранее предвидел все, как оно потом и вышло, и теперь надо было только собраться с мыслями. В душе он предчувствовал, что его злая судьбина непременно изобретет какую-нибудь каверзу, и то, что ему, очевидно, придется заплатить еще два с половиной доллара мировому судье Уорнеру
Так что, в сущности, его не удивило и то, что произошло потом. В сущности, он сам был виноват, он просто недооценил Их: ему казалось, что отнести восемь долларов Хьюстону, накинуть веревку на корову и увести ее домой – дело настолько простое, настолько мелкое, что Они нипочем вмешиваться не станут. Но тут он ошибся: избавиться от Них было не так-то просто. Уорнер наотрез отказался выдать бумагу, наоборот, два дня спустя семь человек, считая и негра, – он сам, Хьюстон, Уорнер, констебль и два опытных торговца скотом, – стояли у загородки хьюстоновского загона; и негр провел корову перед экспертами.
– Ну, как? – спросил наконец Уорнер.
– Я бы дал тридцать пять, – ответил первый торговец.
– А если ее покрыл породистый бык, я бы набавил до тридцати семи, даже до тридцати семи с половиной, – сказал второй.
– Может, дали бы и сорок? – спросил Уорнер.
– Нет, – сказал второй, – а вдруг она не стельная?
– Потому-то я бы тридцати семи с половиной не дал, – сказал первый.
– Ладно, – сказал Уорнер, высокий, тощий, узкобедрый человек с густыми усами, точь-в-точь как у его покойного отца-кавалериста из форрестовского отряда. – Считайте тридцать семь с половиной. Значит, делим пополам. – Он посмотрел на Минка. – Плати Хьюстону восемнадцать долларов и семьдесят пять центов и можешь забирать свою корову. Да ведь у тебя, наверно, нету восемнадцати долларов и семидесяти пяти центов?
Он стоял спокойно, положив докрасна обветренные руки, торчащие из рукавов, на верхнюю жердину загородки, в глазах у него совсем потемнело, в ушах стоял звон, будто кто-то разрядил двустволку прямо у него над головой, но на его липе застыло неопределенное кроткое выражение, почти похожее на улыбку.
– Нету, – сказал он.
– Может быть, его родич, Флем, даст ему денег? – спросил второй скотопромышленник. Никто не стал ему отвечать, даже не напомнил, что Флем все еще в Техасе, куда он уехал с женой на медовый месяц в августе сразу после свадьбы.
– Что же, пускай отработает, – сказал Уорнер. Он обратился к Хьюстону: – Есть у вас для пего какая-нибудь работа?
– Я собирался ставить еще одну загородку, – сказал Хьюстон. – Посчитаю ему по пятьдесят центов за день. Пусть поработает тридцать семь дней и еще полдня с рассвета до обеда, пускай копает ямы для столбов и проволоку тянет. Только как быть с коровой? Мне ее держать или же Квик (Квик был констебль) ее заберет?
– Хотите, чтоб Квик ее взял? – спросил Уорнер.
– Нет, – сказал Хьюстон. – Она тут так долго пробыла, что
– Ну, ладно, ладно, – торопливо сказал Уорнер. – Значит, договорились. Хватит с меня болтовни.
Вот так ему и пришлось работать. Но он гордился, что никогда, ни за что он с этим не примирится. Даже если придется потерять корову, даже если корову вообще не брать и, так сказать, успокоиться. А это – то есть отказаться от коровы – было проще простого. Больше того: он мог бы получить восемнадцать долларов семьдесят пять центов, если бы пошел на это, и тогда с теми восемью долларами, от которых отказался Хьюстон, у него набралось бы почти двадцать семь долларов, а он и не помнил, когда держал в руках такую сумму, потому что даже после осенней продажи хлопка, за вычетом арендной платы Уорнеру и платы за товар, забранный в его лавке, у него еле-еле остались в наличности те восемь – десять долларов, на которые он напрасно надеялся выкупить корову у Хьюстона.
В сущности, сам Хьюстон предложил ему этот выход. Уже второй или третий день он копал ямы и ставил в них тяжеленные столбы. Хьюстон подъехал на своем жеребце и остановился, глядя на него. Но он не прервал работу и даже не поднял глаз.
– Эй! – сказал Хьюстон. – Посмотри на меня!
Он поднял голову, продолжая работать. Хьюстон уже протянул руку, и он, Минк, увидел в ней деньги, как насчитал Уорнер: восемнадцать долларов семьдесят пять центов.
– Вот они, бери. Бери и уходи домой, забудь про корову.
Но он уже опустил глаза, взвалил на плечо столб, который казался тяжелее и больше его самого, поставил в яму, засыпал и утрамбовал землю черенком лопаты и только слышал, как жеребец повернулся и поскакал прочь. Потом настал четвертый день, и снова он услышал, как подскакал и остановился жеребец, но даже не поднял глаз, когда Хьюстон его окликнул:
– Сноупс. – И опять: – Сноупс. – А потом он сказал: – Минк, – а он, Минк, не поднял глаз и даже не приостановился, а только сказал:
– Ну, слышу.
– Брось. Тебе надо свой участок пахать, сеять. Тебе на жизнь заработать надо. Ступай домой, засей участок, потом можешь вернуться.
– Времени у меня нет на жизнь зарабатывать, – сказал он, не останавливаясь. – Надо корову вернуть домой.
А на следующее утро подъехал уже не Хьюстон на своем жеребце, а сам Уорнер в пролетке. Правда, он, Минк, не знал, что Уорнер вдруг испугался, как бы не нарушился мир и покой поселка, который он держал железной рукой ростовщика при помощи закладных и векселей, спрятанных в сейфе у него в лавке. А когда он, Минк, поднял глаза, он увидел деньги в сжатом кулаке Уорнера, лежавшем на коленях.
– Я записал эти деньги на твой счет в лавке, – сказал Уорнер. – Сейчас проезжал твой участок. Ты ни одной борозды не вспахал. Собирай-ка инструмент, бери деньги, отдай их Джеку, возьми эту корову, будь она проклята, и ступай домой пахать.
Уорнер – дело другое, для него он остановился и даже оперся на лопату.
– А вы слыхали, чтоб я жаловался на это самое ваше решение насчет коровы? – спросил он.
– Нет, – сказал Уорнер.
– Так не мешайте мне, занимайтесь своим делом, а я займусь своим, – сказал он.