Осужденные души
Шрифт:
Он отпил еще бренди. Потом встал с кресла и подошел к ней, чтобы лучше рассмотреть ее лицо, сильнее ощутить эту неотразимость. В забытьи, полуопустив веки, может быть на грани между сном и явью, она, наверное, витала в гибельном блаженстве, точно совсем освободившись от своего тела и ото всех земных связей, и из-под ее ресниц мерцал таинственный зеленый свет. Может быть, у нее были зрительные галлюцинации и она видела яркие, страстно желанные образы, плод своей возбужденной фантазии – то, чего она хотела и не могла достичь, или испытывала приятное, неясное ощущение, будто парит в пространстве, как бесплотный дух. Но вместе с тем подобное действие морфия говорило и о неизбежности ее близкой гибели. Это блаженство, это спокойствие она получала, принимая восемьдесят сантиграммов в день. «Спаси ее, – шептал ему внутренний голос, – спаси ее от гибели, от отчаяния, от тупости, в которую она все глубже погружается после каждого нового укола». Но то был только смешной, беспомощный голос любви. Он вдруг понял, что и правда слишком поздно,
Стоя над пей, оп увидел, что веки ее приподнялись, что она его заметила и сделала движение рукой, точно хотела прогнать его от себя.
– Оставь меня ненадолго, – попросила она далеким голосом. – В столе, в ящике, сигареты… Кури, они недурны!..
Он медленно отошел, потрясенный до глубины души тем, что видел, не стал искать сигарет и снова сел в кресло. Он не знал, долго ли просидел так, потому что думал о пей и был одурманен, алкоголем. Легкий шорох заставил его вздрогнуть. Он поднял голову и увидел, что она идет к нему с большой коробкой сигарет в руках. Теперь она опять спустилась на землю с высот своего гибельного рая и опять была в том же настроении, что и утром, в музее: легко и приятно возбужденная, готовая беседовать, шутить. Ее исхудалая рука протянула ему коробку, и он заметил, что эта рука, даже в своей страшной бледности, изящна и красива, как ее брови и ноздри, как нежные очертания ее губ, как все в ней. Мысль, что так близко от него, под пеньюаром, скрыто прекрасное тело, чистое и гладкое, как мрамор, тело любимой женщины, вдруг затмила ему рассудок.
В следующий миг он встал и, подчиняясь зову ее плоти, этой неотразимой силе, с какой она его привлекала, схватил ее в объятья. Она не оказала никакого сопротивления, но и не ответила ему, а осталась в его руках, неподвижная и безжизненная, точно это объятие ничуть ее не касалось, точно он случайно толкнул ее, а она покачнулась. Он посмотрел ей в глаза, ожидая увидеть в них глубокое, страстное томление, мягкий и сладостный изумрудный блеск, тот, что он заметил в ресторане. Но теперь эти глаза были стеклянными и неподвижными. В них не было даже дружеской игривости, с какой она только что предлагала ему сигареты. Теперь он видел в них пустой и мертвый холод, бескрайнюю печаль, безмолвное и тихое отчаяние… И тогда Луис понял, что Фани права, что он держит в руках женщину без тела.
Он тотчас отпустил ее и медленно, подавленный своим открытием, сел в кресло, а она бросила незажженную сигарету и бесшумно отошла к кровати. Минуту спустя раздался ее голос.
– Луис!.. – позвала она. – Луис!.. – и показала рукой на свободное место рядом с собой. Она звала его, чтобы дать ему несуществующую страсть умерщвленного морфием тела.
Но Луис не шевельнулся.
И тогда она начала говорить. Сначала она говорила запинаясь, нерешительно, с длинными паузами, точно стыдясь и не зная, все ли ему сказать, а потом речь ее потекла с искренностью отчаяния, как исповедь души, которая знает о своей близкой гибели, души, что уже стоит у черных вод Ахерона…
Часть вторая
Фани и Лойола
I
В дождливое апрельское утро тысяча девятьсот тридцать шестого года Фани проснулась, против обыкновения, рано и, протерев глаза, ощутила легкий приступ раздражения. Она жила в Испании уже месяц, и страна не показалась ей ни варварской, ни романтичной и не такой уж смешной, как ее в прошлом веке изобразили в своих романах Готье и Дюма или какой ее хотели видеть многие современные писатели, превозносившие ее набожность и традиции с неменьшим воодушевлением, чем бои быков и сомнительный стиль страстных cante flamenco. [16] Напротив, предметы, события и люди этой страны, где свет жизни был так ярок, а тени смерти так глубоки, будили у Фани какое-то необычное, горькое любопытство. А раздражение ее было вызвано тем, что она пригласила в гости нескольких друзей и теперь не знала, что с ними делать.
16
Андалусских песен (исп.).
Двое из них – Джек Уинки и Клара Саутдаун, американцы, – надоели ей своей глупостью, а третий – Жак Мюрье – любил ее и молча страдал, и это тоже ее тяготило. Американцев она пригласила из признательности – они дали ложные показания и облегчили ей развод с мистером Морисом Ллойдом, скотоводом из Йоркшира, – развод, который из-за железного упорства мистера Ллойда тянулся целых три года. Что до Жака Мюрье, с ним ее связывал мимолетный зимний роман в Баварских Альпах. Фани находила француза чересчур «мозговым» – выражение, усвоенное ею из книг. Этим определением она осуждала его несносную привычку разрушать приятные иллюзии, привычку, которая вечно толкала его к ироническим рассуждениям и убивала всю его пылкость. Когда увлечение Фани прошло, она открыла в нем незаменимого друга, но Мюрье, увы, не мог понять ни ее потребности иметь его постоянно при себе, ни того обстоятельства,
После развода родственники мистера Ллойда распустили по адресу Фани кое-какие слухи, к несчастью не совсем вымышленные, и она сочла необходимым исчезнуть на некоторое время из Англии, чтобы погасить молву. Шесть месяцев она провела в Париже и на юге Франции, а весной приехала в Сан-Себастьян. Акварельные краски ранней весны были здесь мягче, чем на побережье у Биаррица, но люди казались темпераментнее и ярче.
Фани совершила короткую автомобильную поездку на юг и увидела немало интересного. У этой страны был свой красочный облик и свои формы, которые проплывали перед ее глазами, как в цветном фильме, за праздничной пышностью и театральной фантастикой которого, однако, угадывалась жестокая трагедия народа, борющегося с самим собой, чтобы выйти на какой-то свой, новый путь. Разумеется, это были беглые впечатления, и все это трогало Фани лишь постольку, поскольку казалось занятным и вызывало острое возбуждение, подобное трепету, который охватывает иностранца, когда бычьи рога вспарывают живот несчастного, разодетого в золото и шелк тореро. Здесь не было и в помине филистерского спокойствия других стран. Одна крайность переходила в другую без мягких полутонов компромисса, и столкновения этих крайностей рождали новые конфликты. Старинные соборы чередовались с клубами анархистов, рабочие митинги с поклонением святым мощам. После почерневшего от фабричного дыма Бильбао она увидела Толедо, потонувший в сонной романтике. В Мадриде она познакомилась с аристократами, которые все еще верили в архангелов и в чудотворные статуи богородиц, а в отеле слуги читали Энгельса и Дарвина. В Барселоне работа кипела в американском темпе, в Севилье бренчали гитары и жизнь катилась в сладкой неге, как ленивые воды Гвадалквивира. По радио гремело пламенное красноречие Пассионарии, в Авиле женщины два раза в день ходили на литургию. Аристократы устраивали заговоры против республики, пролетарии грозились их перерезать, по все медлили. У Фани был иммунитет против романтики (по крайней мере она любила этим хвастаться), и контрасты сегодняшней Испании казались ей гораздо интереснее, чем изъеденное пылью веков величие Толедо и Эскуриала. Она сразу поняла настоящую причину того, что увидела: и здесь, как в Англии, одни имели все, а другие ничего; с той разницей, что здесь те кто не имел ничего, протестовали и бунтовали. Здесь слуга не хотел всю жизнь оставаться слугой, не хотел, чтобы дети его тоже стали слугами, ибо это оскорбляет человеческое достоинство. Правда, Фани вдолбили еще в детстве, что подобные претензии угрожают существованию цивилизации. Но сейчас она ничуть не была склонна тревожиться о судьбах цивилизации. Ей казалось просто забавным немного пожить в этой стране, где люди озлоблены, где в любой день может разразиться революция и где быстрей пройдет время, пока уляжется негодование семьи Ллойдов.
В Мадриде Фани встретилась с другом детства – мистером Блеймером, или просто Лесли, как она его называла. Она сказала ему, что хотела бы на некоторое время остаться в Испании.
– Что ты будешь здесь делать? – спросил он.
– Развлекаться, – ответила Фани со всей серьезностью, какой требовал поставленный перед ней вопрос. – Кроме того, я изучу страну, соборы, бои быков…
– Что ж, только не слишком увлекайся! – предупредил ее Лесли.
Фани вернулась в Сан-Себастьян и сняла на три месяца виллу у маэстро Фигероа, забытого художника. Маэстро Фигероа в молодости был довольно известным живописцем, хотя и не сумел прославиться за пределами Испании подобно Пикассо или Сулоага. Его картины, несмотря на оригинальный колорит, были испорчены театральностью композиции и вызывали у критиков улыбку. Вилла у него была несколько уединенная, зато красиво расположенная на склоне, спускавшемся к самому океану. Фани поселилась в ней вместе с шофером и пожилой служанкой, рекомендованной ей самим маэстро. Она ежедневно брала уроки испанского языка и читала книги, привезенные из Парижа, но скоро ей стало скучно. Тогда она пригласила Друзей, и, когда те приехали, ей опять стало скучно.
Фани проснулась на старинной кровати в комнате, примыкавшей к просторному и светлому помещению, прежней мастерской художника. Она вытянулась в кровати – немой свидетельнице страстных ночей молодого маэстро – и лениво зажгла сигарету. Выкурила ее, спрягая глагол tener (она решила основательно изучить испанский). Потом встала, чувствуя легкое головокружение и приятное покалывание во всем теле – сигареты содержали опиум. Не надо бы курить эти сигареты!.. Ее пристрастие к ним становилось опасным. В первый раз она попробовала их на Монмартре в мансарде одного свихнувшегося поэта, который считал себя приверженцем эссенциализма. Почему он называл свое безумие именно так, Фани никогда не могла понять.
Она быстро оделась, а ванну принимать не стала, так как ей предстояла поездка, да и сама ванна, устроенная по капризу маэстро в мавританском стиле, ничуть ее не привлекала – весь бассейн был в грязных трещинах. По телу ее прошла дрожь – в комнате было холодно, несмотря на то, что дверь в мастерскую, где пылал большой камин, была распахнута. В знойной Испании весной и зимой приходится вечно дрожать от холода. Приближалось время завтрака, скоро по вилле разнесутся громогласные шутки Джека и несносный смех Клары. Еще тошнее Фани стало, когда она подумала о предстоящей поездке в Авилу – об этой идиотской экскурсии, на которую она согласилась по настоянию американцев.