Освобождение души
Шрифт:
Желтоватые остистые брови военпреда сошлись вкрутую, лицо окрасилось багрянцем, подпухло. Он поставил ладонь ребром и рубанул по красненьким цветочкам на обивке валика.
— Нельзя! Народ не удержишь, если он сам себя не удержит. Народ, это такая штука с подковыркой… не поймешь в нем, что к чему. На вид, в Москве сеодня плохо дело: к великому беспорядку. А я даю голову на отсеченье — наоборот, к порядку.
Над крышей столовой промахнул самолет. Военпред откинулся и посмотрел в окно, прислушался, как убывает рев удаляющихся моторов.
— Пешка, — сказал он и уставился в потолок, словно еще ждал самолета. — Хорошая машина. Одна пошла. Должно быть, на разведку.
Помолчал.
— Пешка… Полетает-полетает, высмотрит, что надо. Под брюхом у нее фото-аппарат пристроен, лента движется. На фотографии видать, как на ладони: где немцы накапливаются, откуда ждать удара. А разведка-то, может, другая нужна… не на той стороне, а на этой, в своем народе. Бес его знает, к порядку оно или к беспорядку? К победе или плохому концу?
— Такой машины не придумано, чтобы в душе у народа высматривать, — сказал я. — Темная душа, скрытная. Народ безмолвствует — верно это на все времена, и для семнадцатого века, и для двадцатого. Безмолвствует… и никто не знает, о чем он думает.
Наблюдательный остроглазый военпред прищурился. Наш разговор поворачивался такой стороной, которая не поддавалась ни его, ни моей зоркости. Однако, по тому, как подрагивали его усы и барабанили пальцы по кушетке, я заметил, что военпреду было интересно продолжать беседу. Тем более, что в столовую мы опоздали — повариха подтапливала плиту, разогревала остатки обеда.
— А ни о чем не думает, — сказал военпред почему-то весело. — Не знаю, какого рода вы, а я — крестьянского. О чем думал мой отец? Весной, к примеру, выйдет в поле, возьмет комочек земли, разотрет в ладонях: — Подоспела землица, пора пахать. Народу одна дума: пахать, волочить, сеять… Политикой некогда заниматься. Политика, лозунги, призывы, пропаганда — все это народу ноль без палочки. Пропаганда скользит по поверхности, не достает до дна. Дно-то у нашего народа глубокое, большая толща. Наверху волны бушуют, набегают одна на другую, сталкиваются и разбиваются… Идеи, мысли, течения. А внизу «мысля» простая: в мирное время — работай, в военное — воюй.
— Насчет «воюй»… это как сказать! Не очень! — возразил я. — Вы спрашивали, как оно у нас там, под Волоколамском? Простите, отвечу прямо: разброд! форменный разброд! Какая, к чорту, победа!
— Не говорите так, не говорите. Ничего неведомо и никакой разведки произвести нельзя.
Пропасть лежала между партией и военпредом, членом партии. Военпред, конечно, изучал и «Краткий курс истории ВКП(б)», и «Вопросы ленинизма» Сталина, имел тетрадку с конспектами, выступал на семинарах и теоретических конференциях, но… все это была поверхность, вершки. Корнями он держался в народной толще и потому, сам того не сознавая, думал не так, как предписывали марксистские тезисы. В представлении марксистов народ не что иное, как известное количество рабочих рук, контингент людей, принадлежащих к определенным, классифицированным и тарифицированным профессиям. Довести миллионов людей, населяющих пространства от Белого моря до Черного, от Пинских болот до Чукотской тундры, не рассматривались большевиками иначе, как резервуар людской силы, необходимой для выполнения пятилетних планов. Но имелись и в партии люди, которые были ей органически чужды. Они питались глубинными соками, прикасались к живому началу — народной душе. В октябре 1941 года они почувствовали, что спасение России придет не от Сталина, не от большевизма, — от народа. Все зависело от одного: насколько глубоко вошли в толщу народа яды большевизма; насколько исказилась под влиянием большевизма национальная сущность народа; насколько ослабли в народе
— Заждались, — сказала подавальщица, неся на деревянном подносе тарелки, в которых плескалась заправленная капустой водица. — Куда вам поставить? За какой столик сядете?
— Сюда, к окошку, — поднялся военпред.
За переплетом рамы виднелась полоса Можайского шоссе, дома Кутузовской слободы и громадные серые Триумфальные ворота, сооруженные в честь героев Отечественной войны 1812 года. По шоссе — к Москве и к Филям, деревне, примыкавшей вплотную к слободе — катили грузовики, легковушки. В потоке прикрытых брезентом газиков, остроносых, забрызганных грязью эмок попадались тупорылые осадистые многоместные машины «ЗИС-101» новой модели. На Можайском шоссе, у Барвихи и Жуковки, в те дни располагался штаб Западного фронта.
Военпред, собирая ложкой капустные лепестки, прилипшие к щербатому краю тарелки, сказал:
— Жуков или, скажем, наш командующий, Рокоссовский, вы думаете они знают, чем все это кончится? Ничего не знают! На Ламе какой рубеж построили — оставили. Теперь наспех строят узел обороны в Истре, на озерах. А я так думаю… если в народе, в сердце солдата не воздвигнута позиция, то на земле хоть какую строй, крепкую — распрокрепкую, — не поможет!
— Странно вы рассуждаете, товарищ военинженер! Отступать дальше некуда, докатились до точки, до самой Москвы. А в народе… когда же она, эта позиция, воздвигнется?
— Воздвигнется, непременно воздвигнется, убежденно сказал военпред. — Докатились до точки… должно было докатиться! А, может, сегодня как раз и воздвигнется! Не верю, и ни за что не поверю, чтобы народ так и оставил войну, поддался бы немцу. Наша нация… она какая? Мы же отвека солдаты! Дед мой на Турецкую ходил, на Шипку лазил. Отец германскую отвоевал, под Эрзерумом сражался, полный бант крестов имеет. Народ военный. Нас голыми руками не бери — уколешься.
Из-под выпуклых надбровных дуг он смотрел за окно на Триумфальные ворота. Катили машины на фронт и с фронта. Каменные скрещенные флаги 1812 года осеняли Можайское шоссе, опять ставшее фронтовой дорогой.
Приготовив к погрузке мины, я по совету военпреда — как старший группы — отправился помогать Юхнову добывать машины. Хрустальный переулок, где помещалось Главное инженерное управление Красной армии, был запружен грузовиками, легковушками, мотоциклетами. Из полутьмы ворот — длинного сводчатого туннеля — выбегали офицеры связи, разъезжавшиеся отсюда во все концы трехтысячеверстного фронта. В кабинете ОД — оперативного дежурного — я увидел командиров в полушубках с белыми пушистыми воротниками, прибывших с Северного фронта. Капитан в драной-предраной шинели, только что прилетевший с юга, рассказывал, что утром сегодня противник овладел последними кварталами Одессы. Другой передавал, что завтра-послезавтра следует ожидать падения Таганрога.
— Товарищи курсанты, — невольно нахмурился Оперативный, когда мы с Юхновым подошли к столу, — вам человеческим языком было сказано: транспорт под ваше хозяйство получите вечером. Что вы опять пришли? Беспокоитесь? А чего? Не беспокойтесь, генерал-майор Котляр приказал для Шестнадцатой армии отгрузить в первую очередь. Идите, гуляйте, смотрите Москву… Да вы москвичи?! Э-эх вы! К женам, к женам ступайте! Штыковым боем подзаймитесь с ними! Отпускаю вас до восьми вечера.
Оперативный с чувством ударил в ладонь кулаком и ухмыльнулся. Юхнов в тон шутке откозырял: