От дома до фронта
Шрифт:
Война всех нас, однокашников, раскидала и так вот причудливо сводит вдруг.
Я тут же переобулась. Валенки немного намерзли — но все же какое это блаженство, когда ноги в валенках.
Теперь мне ничто не мешает разглядеть Самостина. Военная форма каждого меняет на свой лад. Самостину она придавала более отесанный вид. Обычно голова его, напряженно откинутая назад, была втянута в приподнятые плечи, и руки у него, казалось, коротковаты. Теперь, в шинели и шапке, он не то стройнее, не то внушительнее.
Он приехал, чтобы поступить на литературный факультет, из Сибири, с новостройки,
Мы с ним оказались в одной группе английского языка. Преподавала нам красивая женщина, по фамилии Тедерольф, скандинавка, учившаяся в Кембридже. Когда она появлялась на своих стройных и крепких спортивных ногах, внося атмосферу энергии, знаний и женского успеха, — вся группа, увлеченно глядя ей в рот, налету хватала пояснения. Самостин не поспевал. Если она обращалась к нему с вопросом, он еще больше втягивал голову в плечи и принимался перекатывать во рту камни, чудовищно искажая произношение английских слов.
Он вообще говорил туго, затрудненно и казался невосприимчивым к культуре парнем. Тедерольф билась с ним и отступила.
Но первая письменная работа спутала все: лучшей оказалась работа Самостина. Выходит, голова его соображала прекрасно, и лишь язык с тяжким трудом ворочал во рту иностранные слова.
К концу первого семестра он знал наизусть добрую половину словаря, заучивал он все слова подряд — на «а», на «б» и дальше.
Его манера говорить не изменилась, но он заставлял мириться с ней. Теперь Тедерольф весело сияла, слушая Самостина, и со спортивным упорством продолжала отрабатывать его произношение.
За летние каникулы он заучил вторую половину английского словаря. Но не было Тедерольф, чтобы подивиться и порадоваться этому, — она исчезла еще весной, не явившись однажды на урок, и теперь нас учила английскому скрипучая и прокуренная эмигрантка из Германии…
Кое-кто из преподавателей тоже исчез, как она. В самой большой аудитории бурлили собрания, решались персональные дела комсомольцев…
Всему этому Самостин был человеком сторонним — не изобличал и не сострадал. Он вообще вокруг себя не озирался — глядел под ноги. Под ногами — золото. Надо только суметь взять его.
«…Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына!..» — сладчайше скандировал гекзаметры профессор античной литературы.
Известный историк, рыжеватый, долговязый и веселый старик Кун был на «ты» с древними героями, богами и императорами.
Молодой талантливый доцент с гривастой головой мыслителя и поэта сотрясал нас концепцией Дон Кихота.
А по лестнице — лифта не было — ребята, из тех кто покрепче, несли на пятый этаж в мягком кресле дореволюционную окаменелость — латиниста, не имевшего сил подняться самому. Его, подобно многим другим, погребенным где-то в арбатских переулках, в клоповниках, нужде, в свисте коммунальных примусов, откопали, когда возник ИФЛИ.
На этом празднике интеллекта, каким был наш институт, Витя Самостин чувствовал
Обучение было поставлено на широкую ногу. Можно было, например, изучать любой язык, только изъяви желание. Самостин соображал, во что бы вколотить свой характер, и принялся за португальский язык с персонально к нему прикрепленным преподавателем. Кроме того, с дотошностью маньяка он изучал Наполеоновские войны.
Жил он не по-студенчески расчетливо, компаний не водил. Из дому ему не помогали. Поработав в летние каникулы на стройке в Сибири, он возвращался в новой паре сапог и с кое-каким денежным запасом, служившим ему на первые месяцы добавкой к тощей стипендии.
Он бессменно носил недорогое пальто из выносливого бобрика. Стал брить наголо голову. Купался по утрам в проруби. Сон свел к четырем часам, остальное время суток занимался.
Как-то его подбили, чтобы он выступил на курсе с докладом о Бородинском сражении. Он крошил мел, обозначая на черной доске редуты, флеши, коммуникации. Казалось, он знал, сколько ядер выстрелила каждая пушка, как были обуты солдаты и каждую минуту жизни Наполеона. Он был во власти цифр и фактов, не думал о тех, кто его слушал, и произвел тем большее впечатление.
Это были непривычные темы, новые мотивы, еще только-только зарождавшиеся в печати. До той поры мы выросли, думая, что насущно только то, что рождено революцией.
Ни с кем Самостин не сходился, не питал ни к кому добрых чувств. К девушкам, правда, он относился мягче. Кое с кем из нас он был иногда откровенен, излагал свои далеко идущие планы и не обижался, если их встречали смешком.
Конечно, от человека, московской зимой сигающего по утрам в прорубь, можно было ожидать всего, но очень уж странно было представить себе Самостина на дипломатическом поприще, к которому он, оказывается, себя готовил. Мы еще помнили о наших недавних дипломатах — Чичерине, Литвинове, Коллонтай. И вдруг — Самостин. При чем он тут? Зарвался малый.
Другие развивались равномернее. Витя Самостин — иначе. Он накапливал знания, воля к победе и честолюбие проступали в нем все более явно, а в остальном он оставался прежним, и казалось, душа его глуха к впечатлениям бытия.
И вдруг — прорыв. Влюбился в нашу студентку, дочку прославленного в Гражданскую войну комдива, хорошенькую девчоночку, хрупкую и, что было в редкость, изящно одетую.
Его отвергли. Кажется, с той поры он стал бриться наголо и спать по четыре часа в сутки и еще одержимее заниматься. Кое в чем он оказался приметливее, чем прежде.
Самостин встретил как-то меня с одним нашим студентом в Сокольниках, потом нарвался на нас в институте на запасной лестнице — место всех свиданий в те часы, когда в аудиториях лекции, — и, решив, что я собралась замуж, поразился; он был убежден, что все девушки стремятся выйти замуж за человека, стоящего на ногах, а не за голоштанного студента.
И позже я замечала за ним: он ценил в девушках некорыстные поступки.
Он стал отличать меня и даже однажды закатился ко мне. Вошел нежданно, не снимая бобрика, запустил руку в карман пальто и бросил на стол горсть карамелек в цветных бумажках. Он гулял.