От дома до фронта
Шрифт:
Он обнаружил мой тайник. На обложке дневника я просила нашедшего «не читать, а после моей смерти сжечь». Эти призывы не остановили его.
Как он был возмущен! Вернувшись из школы, я была встречена грубыми криками:
— Мещанка! Что у нее на уме!
Мне не хотелось больше жить от отвращения.
Я сунула ему кулаком между глаз, как он учил меня в пору нашей дружбы, до переходного возраста, и с удвоенной силой получила сдачу.
Он вопил:
— У нее мальчишки на уме!
Я затыкала пальцами уши,
Брат преисполнен ко мне презрения, я к нему — ненависти.
— Мещанка! Окончательно разложилась. Последняя стадия человеческого падения.
Раньше мы по крайней мере ценили друг друга. Теперь нет. Брат ценит только то, что на пользу пятилетке, а личные чувства и переживания клеймит тяжким, оскорбительным словом — мещанство!
Ох как трудно иметь брата переходного возраста в дни великой реконструкции народного хозяйства.
Я бы еще многое вспоминала, привалясь к буфету, но брат завозился, стал снимать свою куртку из аэростата.
— Надо рюкзак поискать. — Ему хочется что-нибудь сделать для меня.
Я тоже сбрасываю с плеч шинель, и мы идем на кухню, выволакиваем оттуда лестницу в коридор. Брат взбирается по лестнице — я придерживаю ее — и шурует на полатях. Поиски что-то затягиваются.
— Ну ладно, кончай. Не найдешь. А может, его мама увезла. Только людям мешаем спать, возимся.
Брат по плечи втиснулся на полати.
— Коньки с ботинками не нужны? А таз для варенья?
— Послушай, а как ребята с нашего двора? Кальвара и Кузьмичевы? Слышно что-нибудь о них?
— Ты что, не знаешь? — Голос брата уходит в глубь полатей и глухо возвращается оттуда. — Кальвара погиб. А младший Кузьмичев в госпитале, ему ногу до колена ампутировали…
Брат вдруг спустился вниз.
— Зря это я тебе…
Лицо его при тусклом освещении коридорной лампочки выглядит таким же серым, как его вигоневый свитер. Надо бы постирать его свитер, но уже не получится — некогда. Теперь уж когда вернусь, постираю.
Вернусь. А Кальвары нет и никогда не будет. А маленький Кузьмичев — он на пятнадцать минут младше своего близнеца — на костылях стоит…
Из кухни появляется жиличка. Не та, что с собакой, — другая. Стоит молча, руки у пояса стиснуты. Смотрит не то чтоб с осуждением, а с какой-то кислой мыслью на сморщенном лице, точно мы с братом ей задолжали. А он опять поднялся по лестнице.
— Держи!
И мне на руки шлепнулся старый, пыльный рюкзак.
Из маленькой комнаты, где до войны жил сосед-бухгалтер универмага, вышла еще одна жиличка в роговых очках и жидком перманенте.
— Такой шум, товарищи, — мучительно напрягаясь, изнуренно произносит она. — Мой муж… Я вынуждена всякий раз напоминать. Он работает над диссертацией… Прошу, товарищи. — И скрылась с извинениями.
А
— А вы оставались? Не эвакуировались?
Она глянула на меня, сморщенные щеки ее покрылись красными пятнами.
— Еще бы! А вы как себе представляете?! — И ушла к себе, решительно двинув дверью.
Я не очень разбираюсь в этой новой действительности, но если она не собиралась защищать Москву, не вижу доблести в том, что она оставалась. Я сказала об этом брату.
— Не серьезничай. Это же мещанка!
На этот раз я с ним заодно.
Брат быстро покидал все вещи обратно на полати, отнес лестницу на кухню. Он доволен, что отыскал для меня рюкзак. Сел на наш кухонный стол.
— Ну, чего еще надо?
— Вроде все.
Он провел рукой по голове, взъерошил свои волосы. Опять он похож на папу.
— Слушай, Мориц, а что уж тебе так понадобилось именно в десант?
— Так уж получилось само собой. Я тут ни при чем.
— Ну ладно. А все-таки чего еще надо?
— Ничего больше.
Я села на табурет. Молча думаем об одном. Но не говорим. Что-то мешает. Мы вообще в эти дни стараемся не заговорить о папе. Может быть, из боязни что-то переступить, потерять надежду.
— Ну, спать пора.
С тех пор как у него кончился переходный возраст и он сам влюбился в одну девочку с косами, мы опять с ним дружим.
Мещанка, сказал брат. Так-то так. Но грустно отчего-то. Все же война какие-то свои вешки незримо расставляет между людьми — метит, сводит, разводит. Не поймешь. Ну да ладно, после войны разберемся.
Укладываемся. Брат на деревянной маминой кровати. Я на клеенчатом диване. Петр Степанович взбирается на пружинный матрац, положенный на обеденный стол. Задел головой оранжевый абажур, и вся люстра заходила под потолком. Уже свет погашен, а мне все кажется — я вижу, как покачивается абажур.
Еще один день в Москве прожит. Уеду, что увезу с собой, о чем вспомню? Улицы, по которым хожено-перехожено, моего брата, старый оранжевый абажур — под ним столько раз мы сидели всей семьей… Может, это и есть сейчас моя Москва.
6
Управление воздушно-десантных войск находится этажом выше.
Это молодое управление, оно только-только формируется. Мы, можно сказать, у самых его истоков находимся.
Стулья сюда, в коридор, достались уже последнего разбора — венские, разномастные. На одном таком сидит Дама Катя. Я сажусь с ней рядом. Тоненькая, хрупкая шея ее торчит из просторного ворота гимнастерки. На лице застыл тревожный вопрос. Я знаю, что ее мучает. Куда же теперь, по какому адресу вышлют ей письмо, если ее родные отыщутся?