От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1 (др. изд.)
Шрифт:
— Вы не знаете почему, — медленно и злобно проговорил Верцинский. — Вот в этом-то весь страшный ужас моей жизни и моего умирания, что и я не знаю почему. Да, слышите, не знаю почему, но я делал все, как другие офицеры, и я не возмутился, и я не повел своих солдат обратно, и я не приказал им убивать начальников… Я был сумасшедший.
Надвигались осенние сумерки. Тревожно гудели паровозы на запасных путях. Верцинскому дали молоко, и он выпил его через силу медленными глотками. Контуры его тела, мягко покрытые коричневым халатом, мутно рисовались на белой простыне. Сухая голова с выдающимися костями черепа утонула в подушке. Стал более чувствоваться неприятный терпкий запах гноящейся раны, от которого никуда не уйдешь. Глаза Верцинского тревожно блуждали.
— Больно! — простонал он. — Как противно и больно там, в животе. Мне кажется, что я ощущаю в себе кишки и всю эту
Ярко, по всему вагону сразу, вспыхнули электрические лампочки и весело осветили белые, крашенные масляной краской стены. Вагон дрогнул, покачнулся. Мимо окна поплыли мутные желтые фонари, поезд тронулся, и заскрежетали колеса и скоро стали отбивать проворный ритмичный такт, и Верцинскому казалось, что колеса все кричат: «смерть идет, смерть идет», а Карпову, что они говорят: «я герой, герой, герой, герой»…
Поезд убаюкивал, и Карпов спал. У него поднялась температура, и рана, казавшаяся пустой, стала внушать опасения. Верцинский лежал в полузабытьи. Его мысли были ужасны. Ему казалось, что если бы можно было передать словами все холодное отчаяние его мыслей — весь мир содрогнулся бы. Но не было слов. Да и некому. Этот обрубок красивого пушечного мяса его не поймет. «Рожденный ползать, летать не может», — думал Верцинский. Все двое суток пути он не разговаривал с Карповым, и они молчали.
Позднею ночью поезд мягко остановился у Царскосельского вокзала. Шел дождь. Таинственно темнели широкие аллеи улиц, и в них, уходя вдаль молочными шарами, горели электрические фонари.
Под навесом суетились санитары. Выносили раненых. Сестра милосердия в теплом пальто, в косынке, ходила вдоль носилок и отдавала распоряжения.
— Сестра Валентина, — слышал Карпов голос молодого человека в студенческой фуражке, — Карпова просили к нам, тут есть записка от генерала Саблина, поручает его вашему уходу, и я вас очень прошу, если место есть, подпоручика Верцинского. Это мой учитель латинского языка. Ученый человек.
— Тяжело раненные?
— Оба тяжело. Карпов в грудь, но началось нагноение, а Верцинский в живот. Вся надежда на княжну.
— Выходим! — бодро ответила та, которую назвали сестрой Валентиной, — ну тащите, господа, что же вы стали! Слыхали, Рита, Саблин к нам обратился — это хорошая примета. Может быть, и простил.
— Мне писала Александра Петровна из Варшавы, что он сильно переменился после ранения. Христианином стал, — сказала Рита.
— А Железница-то! Рита, я всегда говорила, что Саблин — герой и военный человек; вот и не Генерального штаба, а какой размах у него. Мне старшая сестра писала о нем, что в Ставке очень им довольны. Только что получил дивизию — и такое великолепное дело.
— Сестра Валентина, Карпова можно в карете, а Верцинского разрешите в автомобиль… — спросил студент.
— Хорошо…
IV
Лазарет, в который отвезли Карпова, был особый. Он находился под непосредственным наблюдением Императрицы Александры Федоровны, и в уходе за ранеными принимали участие она и ее дочери, великие княжны Ольга и Татьяна. Императрица не только наблюдала за уходом, но иногда ухаживала за ранеными сама, делала перевязки и помогала при операциях. В лазарете было запрещено называть ее «Ваше Императорское Величество», но требовали, чтобы ее называли просто — «старшая сестра». Княжон тоже называли — «сестра Ольга», «сестра Татьяна».
В этот лазарет Императрица ушла всем своим сердцем. Здесь она отдыхала от мучений душевных, вызванных разладом и разочарованием. Она понимала, что продолжение войны — гибель для России, по крайней мере, для России императорской, а иною она не могла представить себе Россию. Ей рисовался немедленный, сепаратный мир с Германией, мир, чрезвычайно выгодный для России, с получением Константинополя, проливов, части Малой Азии, и торжество монархии. Она не любила императора Вильгельма, считая его фальшивым, но она слишком
Лазарет имел два отделения — офицерское и солдатское. И то и другое были поставлены самым лучшим образом. Ласкою и вниманием к раненым Императрица и великие княжны покупали себе любовь раненых, и письма и выражения благодарности этих раненых принимали за общественное мнение, за мысли всей России, всей армии.
Раненые возвращались в полки, полные приятных воспоминаний о времени, проведенном в лазарете, о ласках и внимании Царской семьи, но в полках они видели холодное, а иногда враждебное отношение к Императрице и, боясь заслужить кличку царского холопа, они молчали о своей благодарности лазарету, и лишь некоторые писали трогательные письма Императрице и княжнам. Эти письма далеко не всегда были искренними, но ими в лазарете восхищались, в них видели простое, полное благородства сердце русского солдата и по этим единичным письмам судили о всей армии.
Жизнь во дворце была для Императрицы каторгой. Своих мучений, своего заискиванья перед Распутиным, своих слез в минуты колебаний она не могла скрывать. Она считала, что как христианка она должна любить врагов своих, облегчать участь пленных, особенно раненых. Она навещала лазареты, где были германцы. Эти посещения истолковывались, как ее симпатии к немцам и презрение к русским. Кругом нее и великих княжон плелась чудовищная ложь, и лазарет, в который они отдали свои сердца, стал центром этой лжи и клеветы. Она не хотела видеть этого, но эту ложь уже повторяли придворные лакеи, казаки конвоя, солдаты караулов.
Казаков конвоя послали на фронт, в одну из казачьих дивизий, и они привезли туда рассказы о непонятном поведении Императрицы, о Распутине, о явных симпатиях к немцам, и эти рассказы без остатка съели робкие похвалы лазарету Императрицы. Во дворце Императрица видела косые взгляды, подчеркнутое внимание, хмурое молчание лакеев и казаков. Во время поездок на фронт ей было еще тяжелее. Ее встречали и провожали, но делали это, как страшно тяжелый долг. Некоторые генералы намекали ей, что из-за ее поездки пришлось задержать эшелоны с войсками и это может нехорошо отразиться на делах фронта. До нее доходило, что говорили, что она нарочно ездит, чтобы мешать перевозкам и помогать немцам. Но ездить ей было необходимо. Нужно было влиять на Ники, как она называла Государя, хотелось видеть Наследника, который жил в Ставке. Это было мучительно и раздражало ее.